Айседора Дункан - Мой муж Сергей Есенин
9
Хотя мои танцы были известны многим видным лицам и ценились многими, мое финансовое положение оставалось непрочным, и нас часто мучил вопрос, чем заплатить за помещение и где достать уголь для печки, чтобы не мерзнуть. Но все же среди бедности и нужды я часами простаивала в нашем холодном неприветливом ателье, ожидая вдохновения, чтобы движением выразить свои чувства. Наконец мой дух уносился ввысь, и я отдавалась душевному порыву.
Однажды, когда я так стояла, нас посетил краснощекий господин в пальто с дорогим меховым воротником и с бриллиантовым кольцом на пальце. Он заявил:
— Я из Берлина. Мы слышали о ваших босоногих выступлениях. (Такой отзыв о моем искусстве меня, конечно, сильно задел.) Я приехал от имени крупнейшего театра-варьете, чтобы немедленно заключить с вами контракт.
Он потирал руки и сиял, будто привез мне величайшее счастье, но я спряталась в свою скорлупу, как улитка, которой сделали больно, и холодно ответила: «Благодарю вас. Я никогда не соглашусь вынести свое искусство на кафешантанные подмостки».
— Но вы не понимаете, — вскричал он, — величайшие артисты выступают у нас и получают огромные деньги! Я уже сейчас вам предлагаю пятьсот марок в месяц. Впоследствии вы будете получать больше. Вы будете рекламированы как «Первая босоножка в мире». Вы, конечно, согласны?
— Нет, конечно, нет, — отвечала я, начиная сердиться. — Не согласна ни на каких условиях.
— Но это невозможно. Я не могу считать ответом ваше «нет». У меня уже и контракт заготовлен.
— Нет, — повторила я, — мое искусство не для кафешантана. Когда-нибудь я приеду в Берлин и надеюсь танцевать под ваш оркестр Филармонии, но в Храме музыки, анев кафешантане наряду с акробатами и дрессированными животными. Какой ужас! Боже мой! Нет, ни под каким видом. Всего хорошего. До свидания.
Немецкий импресарио не верил своим ушам, глядя на нашу обстановку и обтрепанную одежду. Он вернулся в ближайший день и в последующий и наконец предложил мне ангажемент на месяц по тысяче марок в вечер. Получив отказ, он очень рассердился и назвал меня «глупой девчонкой», после чего я на него накричала и сказала, что я приехала в Европу, чтобы возродить религию через танец, чтобы научить познанию Красоты и Святости человеческого тела при помощи движений, а не танцевать ради послеобеденного развлечения объевшихся мещан.
— Уходите, пожалуйста! Уходите!
— Вы отказываетесь от тысячи марок в вечер? — захлебнулся он.
— Безусловно! — строго возразила я. — И отказалась бы от десяти тысяч, от ста тысяч. Я ищу того, что вы не можете понять.
Когда он уходил, я добавила:
— Когда-нибудь я приеду в Берлин и буду танцевать соотечественникам Гете и Вагнера, но в театре, достойном их, и, вероятно, за сумму, большую, чем тысяча марок.
Мое предсказание сбылось, так как три года спустя этот же самый импресарио любезно принес мне в уборную цветы, когда я танцевала в опере Крола под аккомпанемент берлинского оркестра Филармонии и места были распроданы за сумму, превышающую двадцать пять тысяч марок. Он признал, что был неправ, и дружески прибавил: «Вы были правы, сударыня. Разрешите поцеловать вам ручку».
Но тем временем мы испытывали сильный недостаток в средствах. Ни лестные отзывы принцев, ни моя растущая слава не были способны нас кормить. Наше ателье часто посещала маленькая дама, похожая на египетскую принцессу, хотя и родившаяся где-то на западе от гор Роки. Через всю свою длинную и славную деятельность она пронесла имя родного штата. Пела она, как чаровница. Я стала замечать, что под дверью по утрам появлялись маленькие, надушенные фиалками записки, после чего Раймонд незаметно исчезал. Он не имел привычки гулять перед завтраком, и я, сопоставив эти два факта, вывела соответствующие заключения. И вдруг в один прекрасный день Раймонд заявил, что приглашен участвовать в концертном турне по Америке.
Мать и я остались одни в Париже. Она чувствовала себя нехорошо, и мы переехали в маленькую гостиницу на улице Маргерит, где она, по крайней мере, могла спать на кровати, не подвергаясь опасности простудиться от холодного пола, и питаться регулярно, так как комната была с пансионом.
Здесь я заметила пару, которая всюду привлекла бы общее внимание. Она — тридцатилетняя женщина необыкновенной наружности, с огромными глазами, самыми странными, которые я когда-либо видела, глазами нежными, глубокими, притягательными, магнетическими, пылающими страстью ивто же время покорными, как у ньюфаундлендской собаки. У нее были каштановые волосы с рыжеватым отливом, пламенем обрамлявшие ее лицо, и в каждом движении сквозил призыв любви. Мне еще пришло в голову, что смотреть в ее глаза — то же, что заглянуть в кратер вулкана. Он был строен, с благородным лбом и лицом, немного усталым для такого молодого человека. С ними всюду показывался еще один господин, и это трио всегда бывало поглощено таким оживлением, значительным разговором, что, казалось, они ни на минуту не были способны чувствовать скуку или усталость обыкновенных людей. Их как будто беспрестанно пожирал внутренний огонь: его — огонь разума и чистой красоты, ее же — огонь страстной женщины, всегда готовой в нем погибнуть. Только у их спутника проскальзывало что-то более томное, что-то от постоянного чувственного наслаждения жизнью.
Однажды утром молодая женщина подошла к моему столику и сказала: «Это мой друг, Анри Батайль, а это Жан Лоррен, который писал о вашем искусстве, я же Берта Бади. Если вы согласитесь нам потанцевать, мы бы зашли как-нибудь вечером к вам».
Конечно, я затрепетала от восторга. Ни до того, ни впоследствии мне не приходилось слышать голоса такой магической теплоты, дрожащего от страсти и жажды жизни, как голос Берты Бади. Как я преклонялась перед ее красотой! В те времена, когда женские моды были так некрасивы, она всегда появлялась одетая в чудесные платья нежных полутонов, удивительно облегающие тело.
Раз я ее видела в таком платье, с короной из алых цветов на голове. Она ехала на какой-то раут, где должна была читать поэмы Батайля. Я подумала тогда, что ни у одного поэта не было музы более прекрасной.
Они часто стали заходить к нам, и раз Батайль даже читал свои произведения. Так случилось, что я, маленькая необразованная американская девушка, каким-то таинственным образом нашла ключ, открывший мне сердца и разум избранного интеллектуального и артистического Парижа, того Парижа, который в наши дни и в нашем мире является тем, чем были Афины в эпоху расцвета Древней Греции.
У Раймонда и у меня вошло в привычку совершать длинные прогулки по Парижу. Странствуя, мы как-то забрели в «Трокадеро». Наш взор упал на афишу, объявляющую о выступлении Муне-Сюлли, игравшего вечером в «Эдипе-царе» Софокла. Имя Муне-Сюлли было еще нам неизвестно, но трагедию посмотреть хотелось. Взглянув на цены, указанные в конце афиши, мы проверили содержимое кошельков. У нас было ровно три франка, а самые дешевые места, в райке, стоили семьдесят пять сантимов. Идти — значило оставаться без обеда, но мы все-таки поднялись наверх и вошли в места для стояния.