Сергей Мельгунов - Александр I. Сфинкс на троне
В Западной Европе «мирно-религиозная» идиллия Священного союза с ее заветами христианской морали приводила к тем же результатам — к воплощению в жизни меттерниховской «системы». Но там для Александра была привлекательна лишь авторитетная роль, которую он играл на конгрессах, как освободитель Европы, как самый могущественный европейский государь, как самый надежный оплот престолов и монархических принципов. Ему льстило внимание, которое ему уделяли монархи и избранные члены европейского общества. Там его самодержавной власти непосредственно не угрожали никакие потрясения, там он был в стороне от той неурядицы, от того хаоса, который охватывает Россию в последние годы царствования Александра. Там все для него облекается в радостный «вид», и он не видит «только разорение», не слышит только одни «жалобы». Для Михайлфо на самом деле это для Александра психологически совершенно естественно. Отечественная война выставлялась как народная и таким образом фигура Александра тем самым заслонялась. В эпоху наполеоновского нашествия не Александр играл первую роль. Не то было в походах 1813—1814 гг. Отсюда и вытекал тот преимущественный интерес, который удивлял современника-мемуариста. В России, рассказывает Михайловский-Данилевский, Александр «редко во время путешествия входил в разговоры о нуждах жителей», за границей он охотно «посещал дома поселян». За границей Александр иногда не прочь надеть и либеральную тогу, которая ни к чему не обязывала. Меттерних в общественном мнении выставлял Александра истинным вдохновителем реакции, и Александр, как бы в ответ, на Ахенском конгрессе в 1818 г. выскажет мудрую мысль, что правительства, став во главе общественного движения, должны проводить либеральные идеи в жизнь. Добрый «угодник Запада» вовсе не хотел слыть в Европе за реакционера. Он чрезвычайно интересовался, по словам Греча, что говорят о нем в салоне Сталь, как отзывается о нем Шатобриан и др.
Он сумеет сделать свой обычный красивый жест в Париже в 1814 г. при виде знаменитого польского патриота Косцюшко: «Дорогу, дорогу, вот великий человек».
Личная переписка Александра с Аракчеевым дает обильный материал для характеристики мелочной политической подозрительности благословенного монарха. Он пишет, напр., Аракчееву 4 марта 1824 г.: прикажи «обратить бдительное внимание на приезжающих из Петербурга в ваш край». Оказывается, что также бдительно за всем, что «относится до наших военных поселений», смотрит сам Александр: «глаза мои ныне прилежно просматривают записи о проезжающих». Он усмотрел, что в Руссу проехал ген.-м. Воронов и некоторые другие. В числе их некий полк. Аклечеев, замеченный между «либералистами» во время происшествий Семеновских. Это и послужило поводом напомнить Аракчееву о необходимости бдить. «Может быть, — добавляет Александр, — они поехали и по своим делам, но в нынешнем веке осторожность не бесполезна», ибо, — добавляет Александр через несколько дней по поводу допроса одного арестованного крестьянина, — «петербургская работа кроется около наших поселений», но «на настоящий след мы еще не попали».
Александр не ошибался, что деятели тайных обществ рассчитывали на неудовольствие военных поселян. Но напрасно думать, что именно в последние годы началась бдительность Александра, когда Аракчеев становится единственным реальным советчиком царя, уже один Аракчеев удостаивается приглашения обедать вдвоем с Александром. И в эти годы дело было не во влиянии каждодневного Аракчеева. Из Троппау Александр предписывает Васильчикову усилить «бдительное наблюдение за подозрительными лицами». Хотя он и писал тут же, что «Dieu fera le rested, однако Бога в действительности заменяла полицейская палка. До Семеновской истории, узнав о каком то случае в театре, показавшемся императору неблагонадежным, последний предписывает Аракчееву из Ахена (24 октября 1818 г.) наблюдать за актерами и «при первой дерзости» с их стороны арестовать и посадить в смирительный дом; «я предпочитаю иметь дурной спектакль, нежели хороший, но составленный из наглецов. В России они терпимы не должны быть».
Таким образом, русский император был не только своим собственным министром, но и своим собственным полицмейстером. Пожалуй, подчас и своим собственным цензором задолго до той поры, как усталый удалился якобы от дел, предоставив управление своему доверенному временщику. Так было еще в 1812 г., когда суровая цензура, исключавшая все неблагоприятное для русской армии, руководилась непосредственно Александром. На Аракчеева долгое время возводился незаслуженный поклеп, что он, руководя военной цензурой, скрывал правду от своего шефа. Так было якобы, напр., с донесением Кутузова о Бородинской битве, что и дало повод Александру писать своей сестре Екатерине Павловне, с которой находился в интимной, откровенной переписке, о победе. Теперь, однако, доказано, что все поправки, все пропуски в официальной реляции сделаны непосредственно рукою Александра. Как, однако, это показательно для искренности Александра, обманывавшего свою сестру даже в личной, интимной переписке!
Он внимательно будет выслушивать мечтательные планы энтузиаста Овэна, признавать всю их важность, будет соглашаться с квакерами, что царство Христа есть царство справедливости и мира, что союзные государи должны руководиться правилами христианской морали, «если кто тебя ударит по щеке, подставь ему другую!», быть отцами своих подданных, будет говорить против рабства, возмущаться в парижских салонах торговлей неграми, а когда речь зайдет о крепостном праве в России, скажет: «С Божьей помощью оно прекратится еще в мое управление».
Иногда в России он намекнет на возможность установления «законосвободных учреждений». Он будет в 1811 г. говорить Армфельду, что конституционные порядки в Финляндии ему гораздо более по душе, чем самовластие, — и такое убеждение не помешало ему не собирать финляндского сейма. Он то же скажет и при открытии польского сейма в 1818 г. Тогда же Новосильцев, по его поручению, будет составлять свою «уставную грамоту». Любовь к «конституционным учреждениям» будет фигурировать в беседе с Лафероне даже еще на конгрессе в Тропау, а в 1825 г. с Карамзиным, этим «республиканцем в душе». Лафероне он будет утверждать даже, что дал бы России конституцию, если бы не надо было «сдерживать революцию». Он будет утверждать, что жил и умрет республиканцем, — и особенно будет это делать в дамском обществе, что наименее обязывает. «Я не признаю на земле справедливой власти, которая бы не от закона истекла», — будто говорит он кн. М.Г. Голицыной. «Государь! Вы все можете сделать», — скажет ему некая помещица в Перми в 1824 г. «Не могу, — ответил государь, — законы не дозволяют». «Законы во власти царя». — «Нет, сударыня, законы выше царей».