Михаил Казовский - Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
— Как договоритесь, но не меньше трех…
Утренний осмотр доктором Фоксом дал неплохие результаты: нового нагноения не случилось, жара не было, у больного появился аппетит. А поев, сказал, что хотел бы со всеми ехать на базар.
— Я бы не советовал, — счел своим долгом предупредить медик. — Даже сидя в повозке, вы не сможете уберечь рану от толчков и вибрации. А для заживления нужен полный покой.
— Ерунда, забинтуйте ногу потуже — и все в порядке.
— Можно и потуже, но тогда ранение не будет дышать. А приток воздуха очень важен для вентиляции: чем быстрее подсохнет, тем лучше.
— Понимаю, но потерплю несколько часов. А когда уладим главные дела, отлежусь два дня перед обратной дорогой.
— Ох, рискуете вы, Константин Петрович.
— Тот не драгун, кто не рискует.
Рассудили так: на базар Федотов поедет, сам посмотрит Эльмаса и решит вопрос о цене. А затем офицеры отправятся в табун отбирать других лошадей без него.
Утро было прохладное, дул студеный ветер, впервые природа давала понять: начался ноябрь и не за горами зима. Командир сидел в небольшой повозке, завернувшись в шинель; был он бледен, но бодр. На базаре нашли вчерашнего продавца, тот приветливо кланялся, говорил, что его хозяин рад служить русским офицерам и готов уступить еще пять рублей и назначить цену в сто шестьдесят пять за голову. Ничего не ответив, майор попросил помочь ему сойти с таратайки. Опираясь на здоровую ногу, поддерживаемый под мышки с двух сторон, запрыгал к Эльмасу. Осмотрел коня со всей тщательностью и остался весьма доволен. Обернулся к татарину.
— Коли остальные не хуже, я готов купить двадцать одного, но по сто шестьдесят два с полтиной.
Неожиданно татарин выдвинул встречное предложение:
— Будь по-твоему, господин, сто шестьдесят два с полтина. Но купи тогда двадцать три.
На лице Федотова отразилось сомнение: он считал деньги. Наконец определился:
— Двадцать двух куплю, но по сто шестьдесят одному рублю.
— Вай, совсем меня разорить хочешь. Мой хозяин меня убить. Ладно, господин, только для тебе: двадцать две по сто шестьдесят одному с полтина.
Рассмеявшись, майор кивнул.
— Черт с тобой, уболтал, мерзавец. Дайте ему задаток в тысячу рублей. Остальные — после завершения сделки. С Богом, господа, отправляйтесь в табун. Я поеду обратно в крепость… — Помолчав, добавил: — Прошу остаться со мной корнета Лермонтова. У меня до вас будет дело, Михаил Юрьевич.
— Слушаюсь, господин майор.
Возвращались молча. А потом, когда оказались в комнате вдвоем, Федотов произнес:
— Дни мои сочтены. До Караагача я не доберусь.
Лермонтов вздрогнул.
— Константин Петрович, вы поправитесь!
— Дайте сказать. Мне вчера во сне явились жена с доченькой… Ждут меня на небе. Вот и хорошо, я измучился от разлуки с ними и хочу скорее соединиться. Мы теперь составим с вами завещание и потом заверим у коменданта. Схо́дите в армянскую церковь, позовете батюшку, чтобы исповедал меня и соборовал. А когда окажетесь в Петербурге, отдадите завещание моему духоприказчику — я вам расскажу, как его найти. Уж не откажите в любезности, Михаил Юрьевич.
— Константин Петрович, сделаю все по вашему желанию. Но уверен: доктор Фокс вам не даст покинуть этот мир.
— Ах, уймитесь, право. Мне лучше знать. — Он откинулся на подушки и закрыл глаза.
9Лошадей подогнали к Шуше к вечеру. Их поместили в специальный загон и поставили четверых казаков и четверых солдат с пушкой для охраны, в том числе и Одоевского. Лермонтов без друга заскучал и хотел вначале отправиться к Мириам, но потом раздумал, опасаясь нехороших болезней. Вытащил тетрадь с «Демоном», начал изменять некоторые строки — например, под своим впечатлением от Эльмаса написал:
Под ним весь в мыле конь лихой
Бесценной масти, золотой.
Питомец резвый Карабаха
Прядет ушьми и, полный страха,
Храпя косится с крутизны
На пену скачущей волны.
Впрочем, сочинять настроения тоже не было. Завещание, составленное Федотовым, и его возможная скорая смерть угнетали. Сам-то он когда? В тридцать три? Или, может, раньше? Да, Одоевский говорит, будто смерть — избавление. Отчего же тогда при мысли о смерти душа болит? Ева съела запретный плод, даже зная, что станет смертной. Что важнее — быть смертным, но вкусить от древа познания или быть бессмертным, но при том непричастным к тайнам бытия? Вот вопрос вопросов! Ахиллес при дилемме — либо краткая, но славная жизнь, либо долгая, но бесславная — выбрал первое. Он, Лермонтов, выбрал бы то же. Лучше умереть молодым и греметь в веках. Только, черт возьми, как не хочется умирать рано!
Александр Иванович, сменившись в карауле, возвратился в крепость за полночь. Увидев Михаила, сидящего на порожке и курящего трубочку, улыбнулся.
— Что, не спится?
— Грустные думы одолевают.
— А меня — напротив — отрадные. Ночь такая тихая! Я стоял в карауле, а кругом только редкие фонари, небо звездно-черное, зубчатые стены крепости, и восточные мотивы наполнили сердце. Начал фантазировать на тему «Соловей и Роза». Помните, у Пушкина? У меня такой вышел перепев:
Соловей: «Зачем склонилась так печально,
Что не глядишь ты на меня?
Давно пою и славлю Розу,
А ты не слушаешь меня!»
Роза: «Зачем мне слушать? Слишком громко
Поешь ты про свою любовь.
Мне грустно: ты меня не любишь,
Поешь не для меня одной».
Соловей: «Но ты, как дева Франкистана[26],
Не расточай души своей:
Мне одному отдай всю душу!
Тогда я тихо запою».
Одоевский помолчал и спросил:
— Или вы считаете, надо было в рифму?
— Нет, ни в коем случае! — отозвался Лермонтов живо. — В этом прелесть восточной поэзии. Вы такая умница! Обязательно запишите, чтобы не забыть.
— Не забуду, верно. Ну, прощайте. Я отправлюсь спать. Ног не чую под собой. Вы пойдете?
— Докурю и пойду, спокойной ночи!
Но еще сидел не менее часа, глядя на мерцающие в небе звезды.
Утром выпал снег, но быстро растаял. Доктор Фокс сказал, что Федотову значительно лучше, нагноения нет, рана понемногу затягивается, кризис миновал. Бог даст, завтра можно будет двигаться восвояси.
Лермонтов и Одоевский прогулялись по армянской части города, зашли в церковь. Внутри она больше походила на католический храм: темные высокие стены и колонны без росписей, деревянные скамейки со спинками для прихожан, восьмигранная люстра, а за алтарем — лишь одна икона Богоматери и Младенца. Никакой византийской пышности. Это неудивительно: ведь в Армении христианство стало государственной религией чуть ли не на полвека раньше, чем в Византии.