Елена Кейс - «Ты должна это все забыть…»
Какое это было облегчение при всей этой ужасной ситуации узнать, что драгоценности, которые мама поручила мне хранить, не в руках кагебешников. В общем забрала я эту коробочку и больше не могла его тогда видеть. И сколько раз я потом думала бессонными ночами, что все могло сложиться по-другому в маминой судьбе, не выдай он эти вещи. И еще раз я убедилась, что один поступок (или проступок) в одно мгновение может изменить всю жизнь. Драгоценности я отнесла бабушке, и она их спрятала и держала до того момента, пока я своими уже руками не отнесла их в КГБ. Но об этом позже.
Все это время и даже когда уже приехал папа у нас не было никаких контактов с мамой и, естественно, никаких сведений о ней. Как известно, в период следствия по советскому законодательству адвокат к обвиняемому не допускается. Само следствие — его продолжительность — практически ничем не ограничено. Я знала случаи, когда следствие продолжалось более трех лет, и все это время подследственный находился в тюрьме без всякой связи с родными или адвокатом.
Раз в месяц во время следствия родственникам разрешалось послать в тюрьму одну пятикилограммовую посылку. Причем в эти пять килограммов входили и одежда и еда. Выбор еды был тоже строго ограничен и должен был соответствовать определенному перечню. Продукты или вещи, не перечисленные в этом «черном» списке, изымались при проверке посылки. Поэтому единственный человек, который был в это время «связным» между мамой и мной — это следователь Новиков. И каждый раз я спрашивала его, как мама, как она себя чувствует, не надо ли ей что-нибудь. И каждый раз с присущим следователям терпением и привычкой к подобным вопросам Новиков отвечал: «Ваша мама чувствует себя прекрасно, и ей ничего не надо. Мы обеспечиваем ее всем необходимым». И только через полгода, когда адвокат был допущен к делу и ознакомился с этим многотомным «трудом», я узнала страшную правду о мамином состоянии.
А где-то в начале мая мне приходит повестка с указанием приехать на допрос в Москву. Тут следует отметить, что на последнем папином допросе (которых в общей сложности было не очень много), уже получив пропуск на выход, он услышал реплику Новикова, брошенную ему вслед: «Кстати, Марк Соломонович, передайте своей дочери, что у нас уже накопилось достаточно материала на нее. Я советую вам ее образумить, если вы не хотите взять на себя заботу о посылках как для своей жены, так и для дочери». Помню, папа вернулся с этого допроса страшно угнетенный и испуганный за меня. Рассказав мне все, он только молча умоляюще посмотрел на меня, так и не решившись убеждать меня быть «благоразумной». Даже он понимал, при всей его любви ко мне, что есть вещи, на которые я не соглашусь и которые, ради мамы, он не вправе требовать от меня.
Итак, получив повестку из Москвы, я, естественно, подумала, что щедрость КГБ вряд ли будет столь безгранична, чтобы оплачивать мне билеты в оба конца. Я была уверена, что меня посадят. Дело в том, что на последних допросах в Ленинграде они без конца меня спрашивали: «Елена Марковна, подумайте хорошенько, вы ничего не забыли нам отдать? Учтите, что вы проходите по делу не просто свидетелем, а соучастником преступления». Напомню, что письмо в Югославию было написано мною. И черновик этого письма был у них в руках.
Когда папа узнал, что меня вызывают на допрос, на нем лица не было. Он постарел буквально на глазах. И мне было страшно, жутко страшно. Что уж скрывать. Но про себя я уже решила, что ничто не заставит меня отдать им эту коробочку. Я и так чувствовала себя бесконечно виноватой за всю эту цепь ошибок моих и чужих, которые поставили маму в безвыходное положение. Ведь от нее они ничего не узнали ни о чем и ни о ком!
Вобщем иду я к Татьяне, одалживаю (на какой срок?!) халат. Я уже к тому времени «образованная» была и знала, что халат с поясом (который был у меня) в тюрьму не пропустят. Так же как и туфли со шнурками. Они во время следствия очень заботились, чтобы вы не удавились. Вот я и одалживаю халат у Тани, собираю остальные вещи для отсидки — так сказать, сама себе передачу делаю. Ничего не забыла — от зубной щетки до комнатных туфель. И еду в Москву, садиться в тюрьму.
Тут уже мы с папой поменялись ролями. И он меня провожает, и я ему обещаю позвонить при первой возможности. И не плачу, стараюсь его подбодрить.
Я помню, как в поезде я смотрела на пассажиров и думала, что вот все они едут по своим делам, в командировку, в отпуск, в гости, а я — в тюрьму. И они даже не подозревают об этом, глядя на меня. А мне хочется крикнуть: «Люди, спрячьте меня, спасите меня. Я устала. У меня уже нет сил». Так весь путь и простояла, тупо глядя в окно.
Но и эта ночь кончилась. Приехала в Москву, в грязном привокзальном туалете вымыла лицо, нарумянила щеки, подмазала губы, чтобы не заметили они, что я провела бессонную ночь. И явилась к ним. А следственный отдел, куда меня вызывали, располагался не в страшном, внушительном, имперского вида здании на площади Дзержинского с угрожающей надписью «Комитет Государственной безопасности СССР», а в очаровательных розовых двухэтажных особнячках неподалеку. И почему-то это еще больше напугало меня, была в этом какая-то зловещая несовместимость. Как будто вы видите прекрасное лицо, а опускаете глаза чуть ниже и в ужасе убеждаетесь, что тело, которому это лицо принадлежит, уродливое, вместо ног копыта и шерстью обросло.
Я тогда об этом подумала и вот с таким ощущением вошла. И села ждать. И чувствую, что все дрожит у меня внутри. А может, я так же тряслась, как тот человек в приемной КГБ, о котором я уже упоминала и которого забыть не могу. И помню, что не от страха у меня эта дрожь была. Страх куда-то далеко ушел. В подсознание. А такое было напряжение внутреннее «не расколоться» на допросе, выдержать, не подвести маму, что нервы были, как струны, натянуты. И вот эти нервы и вибрировали. Правда, надо сказать, что как только вызвали меня, я мгновенно успокоилась. Абсолютно. Нечто сходное со мной бывало на экзаменах. Я всегда очень волновалась до того момента, пока в аудиторию не войду. А потом уж все волнения испарялись. Так было и тут.
Кстати и сам путь в следственную комнату проходил по обычным коридорам. Полная была противоположность с ленинградским КГБ. Там допросы проходили в главном здании, огромном и хмуром, в котором окна начинались на уровне третьего этажа и про которое ходили легенды, что в подвалах этого здания пытают и уничтожают неугодных людей. И что именно на первых двух этажах находятся следственные камеры с окнами в закрытый внутренний двор. Так вот, в Ленинграде, когда вы идете, конечно, в сопровождении следователя, перед вами вдруг закрывается дверь, раздается сигнал сирены и на дверях возникает светящаяся надпись: «Стоять. Не входить». Надпись эта мигает, сирена воет, и вы ощущаете в полной мере свою полную беспомощность. Откроется ли эта дверь для вас с той стороны, или перед кем-то другим она будет вот так светиться, а вас в это время будут вести на допрос по унылым лестницам, снизу доверху обнесенным железной сеткой? Так всегда при закрытых дверях проводят заключенных, чтобы они, не дай Б-г, с кем-нибудь посторонним не столкнулись. Я помню свое первое жуткое ощущение, когда я шла по этим лестницам, обнесенным сеткой, и вдруг эти двери с надписью. И сирена. Страшно.