Жан Маре - Жизнь актера
В конце концов меня стали считать круглым идиотом, но замолчали.
Это стало моей системой, своеобразной хитростью. Давало ощущение легкости, непринужденности. Уродство и подлость давят. Сам себе не нравишься. А это что-то вроде морального комфорта, дающего ощущение счастья. И потом, я заметил, что злые очень быстро теряют больше, чем выигрывают. В конечном итоге побеждает доброта.
Хотя спектакль был заявлен на неделю и играла его молодежь, он наделал много шуму. Я не подозревал, что все, связанное с Жаном Кокто, становилось значительным. Примчались репортеры, фотографы. «Вог», «Харперс Базар» даже прислали своих лучших фотографов. Все газеты пестрели моими фотографиями.
После окончания представлений Кокто исчез. В течение двух месяцев от него не было никаких вестей, так же как и от моей будущей директрисы Полетт Паке. Я беспокоился за судьбу своей роли. Сидел у телефона. Вдруг — звонок Жана Кокто:
— Приходите немедленно! Произошла катастрофа!
Я бросился в отель «Кастилия». По дороге меня одолевали тревожные мысли. Наверное, Жан-Пьер Омон освободился и будет играть в пьесе. У меня заберут роль. В отчаянии я готов был зарыдать.
Отель «Кастилия». Стучу в дверь, вхожу. Кокто курит опиум, смотрит на меня. Он, кажется, так же удручен, как и я. Я закрываю дверь и неподвижно стою. Жду самого худшего. Кокто кладет трубку. Он в купальном халате. Его руки безжизненно опускаются вдоль тела, он повторяет:
— Произошла катастрофа...
Он похож на ребенка, опасающегося наказания.
— Катастрофа... Я люблю вас.
Этот человек, которым я восхищаюсь, дал мне то, чего я желал больше всего на свете. И ничего не попросил взамен. Я не люблю его. Как может он любить меня... меня... это невозможно.
— Жан, вы видите, как я живу. Спасите меня. Только вы можете меня спасти...
— Я тоже люблю вас, — говорю я ему.
Я лгал. Да, я лгал.
Объяснить эту ложь трудно. Я испытывал к Жану Кокто чувство восхищения, огромного уважения, что, конечно, не соответствовало его чувству. И еще я был польщен.
Кроме того, мысль о том, что ничтожное существо, каким я был, может спасти великого поэта, вдохновляла меня. Именно в эту секунду я должен был стать кем-то вроде Лорензаччо. Я решил дарить счастье, «бросить вызов несчастью, спутнику поэтов», как мне писал Кокто впоследствии.
Конечно, не следует забывать карьериста, готового на все ради достижения своей цели. Я не признавался себе в этом, пытаясь видеть в своем поведении только то, что могло меня украсить. Мне хотелось вести себя в этой лжи так, как если бы это было правдой. Я обещал себе, что буду безупречен и постараюсь стать таким, каким Кокто меня представлял. Я хотел стать актером? Ну что же, я буду играть роль, чтобы человек, которым я восхищаюсь, был счастлив. Я не долго играл эту роль. Каждый, кто приближался к Жану, не мог его не полюбить,
Вот еще одно сходство с Лорензаччо, который попадается в собственные сети и не может отступить. Внимание! Лорензаччо мелкого формата.
С самого начала я поклялся, что отучу его от наркотиков. Однако впоследствии мне часто приходилось помогать ему при курении. Однажды он попросил меня приехать в отель «Кастилия».
— Зайди за мной в полдень.
Когда я пришел, он спал. Я позвал его, стал трясти, сначала легонько, потом сильнее. Его глаза оставались закрытыми. Он боролся с собой, чтобы выйти из состояния сна. Наконец его губы зашевелились. Сначала я не разобрал ни одного слова. Это было похоже на протяжный вздох. Он хотел закурить, чтобы проснуться, но у него не было сил подняться, зажечь лампу, скатать шарики опиума. Он хотел, чтобы это сделал я. Как? Я видел, как он это делает, но сумею ли я? Я зажигаю масляную лампу, серебряной иглой беру каплю опиума, слегка прокаливаю ее на огне, с помощью нефритового кольца пытаюсь придать опиуму нужную форму. Вновь набираю опиума, прокаливаю. Постепенно мне удается получить нужную конусообразную форму. Затем я помещаю шарик в трубку и держу ее над пламенем.
Когда шарик приклеивается к головке трубки, прокалываю его серебряной иглой. Протягиваю трубку Жану, следя за тем, чтобы опиум не закрыл крошечное отверстие головки. Жан делает вдох и просыпается. Первое, что я от него слышу, — вовсе не слова благодарности или приветствия:
— Я хотел бы умереть.
Я молчу. На глаза наворачиваются слезы... Я хотел бы видеть его счастливым. Тут он замечает меня, просит прощения, обнимает.
— Жан, ты не хочешь умереть.
— Нет, теперь не хочу. Во сне я забыл, что счастлив. Старая привычка.
Он удивляется, как мне удалось справиться с опиумом. Теперь, когда ужас пробуждения позади, Жан очень весел. Он рассказывает, с кем обедал накануне, кого встретил. Он всегда рассказывал так забавно, что мне казалось, будто большую часть своих историй он придумывает.
Позднее, когда нам пришлось вместе пережить несколько анекдотических случаев и я слышал, как он их рассказывал, я с удивлением заметил, что он ничего не придумывает, а передает все абсолютно точно. Но его взгляд на вещи, его манера изложения были столь забавны и поэтичны, что большинство людей думали, будто он сочиняет. В разных компаниях он рассказывал одну и ту же историю несколько раз. И мне никогда не надоедало слушать ее, так как с каждым разом история становилась все красочней и забавней.
Он быстро закончил свой туалет. Пока он курил, я приготовил ему ванну.
Он рассказал мне, что Ол Браун подружился с ним после того, как этот знаменитый боксер попросил однажды разрешения принять у него ванну. Так вот, приняв ванну, он собрался выпустить воду, но Жан крикнул ему:
«Мы опаздываем, не спускай воду, я вымоюсь в твоей воде».
— Жан, ты не боишься, что в отеле узнают о том, что ты куришь?
— Зажги керосиновую лампу.
— Жан, когда я пришел к тебе в первый раз, керосиновая лампа горела. Но уже возле лифта чувствовался особенный запах опиума.
— Пикассо говорит, что это самый тонкий, необычный запах.
Одевшись, он надушился одеколоном, специально изготовленным для него в аптеке Леклера по рецепту, который дала ему Коко Шанель. Это была туалетная вода императрицы Евгении, с которой Жан встречался. Мне казалось почти невероятным, что он был знаком с императрицей Евгенией. Самое удивительное, что так оно и было.
К четырем часам мы вышли поесть. В это время было открыто только у Прюнье. Прямо у стойки мы ели очень острые блюда, потому что у обоих не было аппетита — конечно, из-за неурочного времени нашего обеда. У Прюнье мы обедали почти ежедневно, хотя у Жана денег не было. Счета за гостиницу накапливались. Когда их набиралось слишком много, их отправляли Коко Шанель, которая их оплачивала.