Майя Заболотнова - Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества
– Уехала… – пробормотал я. – Надолго ли?
– Завтра вернутся-с, – ответила она.
– Что ж, заеду завтра, – кивнул я и вышел.
Я надеялся, что до завтра дурман, в который я оказался погружен от одного ее взгляда, рассеется, но и назавтра я так же желал видеть ее, а потому, едва дождавшись полудня, отправился в гости к сестре.
Меня встретила все та же горничная и проводила к Елизавете. Я любовался ею и все больше очаровывался. Как она стройна, изящна, белокожа – точно не горничная, а испанская принцесса, лишь для развлечения переодевшаяся в служанку!
– Фетиска, принеси чаю, – распорядилась сестра, и я, наконец, узнал, как зовут эту девушку, о которой не мог забыть со вчерашнего дня.
За чаем мы поболтали о пустяках и, уже собираясь уезжать, я решился.
– Не продашь ли мне эту… как ее… Фетиска, кажется? – нарочито небрежно спросил я.
– А на что она тебе?
– Так, знаешь… Люблю все красивое.
– Понравилась? – утвердительно спросила сестра. – Нет уж, мне эта горничная и самой нравится, таких умелых еще поискать.
– Я за нее хорошую цену предложу! – уговаривал я, но сестра лишь качала головой.
Я стал бывать у них чаще в надежде вновь встретить Феоктисту – так, оказывается, звали девушку полностью, – но Елизавета, точно чувствуя мое появление, все время отсылала ее куда-то. Лишь несколько раз мне удалось перекинуться с ней словом, и с каждым разом я все больше и больше думал о ней. В своем воображении я наделял ее всеми возможными достоинствами, которыми, по моему мнению, должна была обладать столь прекрасная юная девушка, и влюблялся в созданный мною образ.
Забыл ли я Полину? Нет, ей по-прежнему было отведено огромное место в моем сердце, я продолжал писать ей нежные письма, но понимал, что вряд ли еще увижу ее. Моя любовь к ней была сходна с восхищением прекрасной дамой у средневековых рыцарей, ей хотелось посвящать стихи, служить, даже умереть за нее.
А Феоктиста, прекрасная и близкая, но оттого не менее недосягаемая, разжигала огонь в моем теле и волновала мое воображение. Вечерами, сидя у окна за работой, я иногда откладывал перо и, глядя в сад, видел точно наяву: вот она идет по дорожке, на ней платье уже не горничной, а дворянки, и волосы убраны на французский манер; вот она встречает меня, когда я приезжаю с охоты, и целует меня, и восхищается моей удачей; вот мы вдвоем гуляем у пруда… Все это было возможно, все это с легкостью могло осуществиться, и эта досягаемость делала для меня Феоктисту во много раз привлекательнее прекрасной, необыкновенной, талантливой, но такой недоступной Полины…
Не раз я возвращался к разговору о том, чтобы купить у Елизаветы ее крепостную, но она лишь смеялась и дразнила меня. Наконец, однажды, она сказала:
– Что же, если ты так хочешь, я продам ее тебе. Но знай, что цена будет высока!
– Сколько же ты хочешь за нее? – спросил я, едва дыша от близкого счастья.
– Ну… Рублей семьсот, пожалуй, – хорошая цена за эту девку! – рассмеялась Елизавета.
Я понял, что она издевается надо мной, как и раньше, что она и не думала продавать ее – семьсот рублей, когда обычная цена за душу – пятьдесят, это же просто насмешка и ничего более! Снова ее насмешки! Будто мало я страдал от любви в своей жизни, будто мало мне было Катеньки Шаховской или Полины! Кровь ударила мне в голову, и, словно шагая в холодную воду, я процедил:
– Что ж, идет. Семьсот так семьсот. Я тотчас же выпишу вексель.
Елизавета смотрела на меня, приоткрыв рот, словно не веря в то, что услышала. Я и сам уже не верил, что сказал это, но отступать было поздно. Мной овладело какое-то бесшабашное веселье, я махнул рукой на голос разума, который кричал мне, что я совершаю страшную глупость, и сделка была заключена. Я увез Феоктисту к себе.
Следующие несколько месяцев почти стерлись из моей памяти. Все, что я помню о них, – что я впервые за долгое время был счастлив, рядом была женщина, которая не только разжигала во мне страсть, но и готова была утолить ее. Я не должен был больше стоять в стороне и страдать от того, что возлюбленная никогда не будет принадлежать мне, ловить взгляды и слова и как величайшей милости ждать позволения поцеловать ее руку.
Феоктиста была со мной, была моей, ждала меня с охоты, встречала, когда я приходил домой, в любой момент я мог позвать ее – и она шла на зов. Ей сшили новые платья, в которых она еще больше походила на испанку, и, когда она, задумавшись о чем-то, сидела у окна, я готов был любоваться ею бесконечно. Мой восторг, моя влюбленность были видны во всем, в том числе и в письмах к Полине – разумеется, я продолжал поддерживать переписку.
«Сад мой великолепен, – писал я мадам Виардо, и взгляд мой невольно останавливался на Феоктисте, которая присела у открытого окна и уснула, положив голову на согнутую руку, – зелень ослепительно ярка – такая молодость, свежесть, что трудно себе представить».
Но вскоре чувства мои стали остывать, я понемногу приходил в себя и замечал, что все достоинства, которыми я наделял Феоктисту, существовали лишь в моем воображении. Она не была ни добра, ни чувствительна – не раз я слышал, как она кричала на слуг и третировала их, точно забыв, что сама недавно была одной из них. Она не была умна – часто во время разговора она зевала, а то и засыпала, или просто не понимала ни слова из того, что я говорю, и не могла поддержать беседу. Феоктиста оказалась страшно ленива, неопрятна, сердце и разум ее были такими же сонными, как она сама, а повадки служанки не могли скрыть никакие дорогие наряды, но, ослепленный ее красотой, я долго не замечал очевидного.
Наступило жестокое разочарование, с которым я пытался бороться, уговаривая себя, что, в конце концов, еще смогу быть счастлив с ней, однако все чаще во мне звучал голос совести, упрекающий меня: как мог ты сравнить эту крестьянскую девчонку с самой Полиной Виардо? Как мог подумать, что кто-то, кроме нее одной, достоин любви и восхищения? Как смел ты восхищаться другой женщиной, забыв о той единственной, которая самой судьбой предназначена тебе?
И в тот период, когда я, самозабвенно предаваясь мукам совести и не в силах больше смотреть на Феоктисту, проводил дни в тоске и унынии, пришло письмо от Полины.
«Милый друг, – писала она, – я снова буду на гастролях в России, и должна сказать, как я сожалею, что наша встреча невозможна. Вам запрещено покидать свое имение, вы не сможете приехать в Петербург, а у меня не будет возможности посетить вас в Спасском-Лутвинове. Буду лишь надеяться, что ваш император вскоре сменит гнев на милость и разрешит вам вновь приехать во Францию. До тех пор же знайте, что я остаюсь вашим преданным другом, а Куртавнель всегда будет вашим вторым домом, где вас ждут и любят».