Донна Уильямс - Никто нигде
В своей прежней комнате на чердаке я целыми днями растворялась в узоре обоев. Часто, когда наступал вечер, я сидела все там же, где и утром, — пока вдруг не обнаруживала, что уже давно смотрю в темноту. Когда мне хотелось в туалет, я вставала, делала несколько шагов и писала на пурпурный ковер, который так ненавидела.
Шло время, и я начала делать это все более и более сознательно. Я смотрела, как формируется струйка, и хихикала, глядя, как она льется на драгоценный ковер. Для меня это было символом: вот «мой мир», вот «я» в нем. Чем больше ковер пропитывается мочой, тем больше «меня» появляется в «мире». Запах меня не смущал: он принадлежал мне — и изгонял все остальное. К тому времени, как это обнаружила мать, я уже достигла своей цели. Я призвала себя обратно, из глубин тела — в комнату, которая теперь уже совершенно точно принадлежала мне.
Мать подняла ковер, покрытый свежей мочой. На лице ее отразилось потрясение — и меня охватил тошнотворный страх: мой мир обнаружен, и сейчас его у меня отнимут. Невероятно, но она молча вышла.
А вернувшись, потащила меня к врачу. С врачом разговаривала она — я сидела в приемной. Вернувшись, отвезла меня в хозяйственный магазин и купила там пластмассовый детский горшок.
— Будешь ходить сюда, — приказала она.
Старший брат принялся надо мной потешаться и дразнить — но на этот раз, как ни удивительно, она велела ему замолчать. И никогда, ни тогда, ни после, никто об этом не заговаривал.
Потом всей семьей обсуждали, что делать с ковром, который уже несколько месяцев прослужил мне уборной. Первое решение было — оставить в комнате, и «пусть она так и живет». Но, должно быть, кто-то сообразил, что это меня не слишком расстроит. Ковер выкинули, и в комнате у меня остался голый гладкий пол: хоть танцуй, хоть на роликах катайся. Вместе с ковром ушло и желание мочиться в неположенных местах. Я так и не пользовалась горшком — это было уже не нужно, контроль над собой ко мне вернулся.
* * *Я скучала и хотела снова в школу. Однако вернуться было не так-то легко — я пропустила полгода. Предстояло сочинить и выучить подходящую «легенду». Мать велела мне говорить в новой школе, что раньше я училась в другом штате. Но ребята в классе сразу распознали во мне «чокнутую», и продержалась я там только две недели.
Мать отправила меня к директору школы с запиской. В записке говорилось, что она — мать-одиночка и не может поговорить с директором, поскольку работает день и ночь, стараясь прокормить моего трехлетнего брата и меня.
Еще там говорилось, что живем мы в многоквартирном доме в соседнем квартале и я иногда пропускаю школу, потому что присматриваю за младшим братом. Еще — что мы недавно приехали из другого штата и что в предыдущей школе я училась хорошо.
На самом деле жили мы в частном доме в трех кварталах от школы. Братьев у меня было двое, и младшему — уже девять лет; мать не работала, и жили мы на те деньги, что она выбивала из отца. Прежде я училась не в каком-то другом штате, а в трех кварталах отсюда, однако уже полгода не ходила в школу. А пока ходила — успехи мои были очень и очень неважными.
* * *Теперь каждое утро мне приходилось совершать долгое путешествие в школу: сначала ехать на автобусе, затем на трамвае. Школа в самом деле была новая — все в ней так и сверкало новизной. Блестящие красные перила, закругленные окна с цветными стеклами. Внутри повсюду лестницы, крытые коврами, и целый лабиринт коридоров — нелегко было найти в их переплетении нужную дверь!
Мне нравились перила, которые вели в холлы с разбегавшимися во все стороны красными дверями. То и дело я заходила в чужие классы и сидела там, пока меня не выпроваживали за дверь, показывая, в какой стороне мой собственный класс.
Я была тихой и отрешенной. Никогда не понимала, о чем меня спрашивали; послушно сидела в классе, рисовала что-нибудь, потом рвала рисунки на мелкие клочки, усеивая ими парту. Учителя были со мной великодушны — во всяком случае, не помню, чтобы они мне мешали. Быть может, они оставили меня в покое, как новенькую, которой нужно время, чтобы привыкнуть к новому месту. Может быть, просто радовались, что я не хулиганю и не мешаю другим. А может быть, считали меня отсталой.
На больших переменах я бродила по школе, глядя себе под ноги, из-под которых разбегались разноцветные узоры; иной раз я могла застыть на целую перемену, глядя на что-нибудь — например, на блестящий пол физкультурного зала или отражение в цветном закругленном стекле. Скоро началась знакомая мерзкая песня — меня принялись называть «чокнутой». Я не обращала на них внимания — решила не смотреть в их сторону, делать вид, что я их не слышу. Ведь все это я слышала уже не раз.
Была в классе еще одна девочка, о которой говорили, что от нее воняет. Никто не хотел с ней водиться. Жила она в муниципальной квартире с отцом-пьяницей и тащила на себе трех младших сестер. Должно быть, она решила, что у нас с ней есть что-то общее. Ее отец был груб и жесток, часто ее бил. Это было мне понятно.
Она была крутой девчонкой, настоящим бойцом. Я же, казалось, растеряла весь свой бойцовский дух. Она стала защищать меня от тех, кто меня дразнил. Я никогда ее не отталкивала, и она ходила со мной, помогала мне находить дорогу в класс, снова и снова безуспешно старалась научить меня читать расписание. Наконец я полностью доверила разговоры кому-то другому. Когда меня о чем-нибудь спрашивали, я отделывалась невнятным мычанием или односложными ответами — если вообще отвечала.
Я начала работать на уроках рисования. Клала на мольберт огромный лист бумаги и покрывала его пушистыми разноцветными пятнами. Кто-то спросил, что это я делаю. «Не знаю», — ответила я. После этого я решила рисовать только черной краской — черное на белом.
Я начала везде и на всем рисовать звезды. Сознание мое, очевидно, вернулось к первым годам жизни — с той лишь разницей, что теперь я умела давать жестокий отпор любому, кто подойдет ко мне слишком близко. Однажды мои одноклассники так и поступили. Понятия не имею, что они собирались сказать или сделать, — знаю только, что попытались подойти слишком близко. Я схватила стул и начала отбиваться.
* * *Следующая школа находилась еще на квартал дальше. Это был мой последний шанс. Если я и в этой школе не удержусь — отправлюсь в детский дом. Мне было четырнадцать лет.
Я очень, очень старалась хорошо себя вести: а это значило — не бросаться на окружающих, а вымещать гнев на себе самой.
Из-за ревматизма я пила болеутоляющие: принимать их следовало только по необходимости. К этому времени боли стали невыносимыми: я билась головой или всем телом о стены, чтобы облегчить боль.