Борис Кремнев - Бетховен
Глупым это было потому, что Франция прекрасно знала истинную цену мощи и сплоченности империи. Совсем недавно верные сыны ее мощно отступали и сплоченно сдавались в плен. Бесстыдным же это было потому, что «верные сыны», как ни затемняли им мозги, понимали, что завоеванных провинций и земель никакими «проявлениями силы народного гнева» не вернешь.
Невзрачным февральским утром, тоскливым и серым, в маленьких улочках, выходящих на просторную Вольцейле, сгрудились кареты и экипажи. Кучера оставили козлы, лакеи соскочили с запяток, седоки вышли на тротуар. Длинная, пересекающая весь центр города Вольцейле была забита пешеходами. Но двигались они не мирно, по расчищенным тротуарам, а по мостовой. Под ногами уныло чвякала грязь, перемешанная с талым снегом.
Люди шли молча, не переговариваясь и не глядя по сторонам. Их согнали на улицу в это пронизывающее, слякотное утро, и они шли. Те, кто ими правил, захотели, чтобы люди выразили свой гнев, и они его выражали – безучастно, с тупым равнодушием, ко всему привыкшие и всему покорные. Сегодня им было приказано негодовать по поводу Франции, и они шли к ее посольству. Прикажи им завтра приветствовать Францию, они пошли бы точно так же, той же самой дорогой, к тому же самому посольству.
Но на площади перед домом, с балкона которого свисал трехцветный флаг, картина была иной. Здесь взад и вперед сновали молодчики, поразительно похожие друг на друга, с одинаково стертыми лицами, в одинаковом, словно униформированном, хотя и штатском, платье. Они что-то выкрикивали и грозили кулаками слепым, плотно зашторенным окнам посольства.
Чем больше площадь заполнялась толпой, тем больше суетились эти люди. Наконец, убедившись, что народу собралось достаточно много, они враз, как по команде, принялись швырять в окна камни.
Зазвенело стекло. Засвистели, заулюлюкали в толпе. Но дом по-прежнему молчал, спокойный и безлюдный.
Несколько молодчиков взобрались на деревья, на железную ограду, спрыгнули на балкон и ринулись к флагштоку.
Как вдруг распахнулась дверь, и на балкон вышел человек. На его темном мундире выделялась широкая сине-бело-красная лента. Генерал Бернадотт не спеша, твердым, размеренным шагом направился к знамени и, став подле него, обнажил шпагу. Блеск клинка, словно молнией, поразил тех, – кто взобрался на балкон. Они на миг замерли, а потом бросились наутек. И хотя Бернадотт не только не сдвинулся с места, но даже не пошевелил шпагой, всех смельчаков как ветром сдуло с балкона.
Толпа стояла молча, понуро, а Бернадотт, вложив шпагу в ножны, так же спокойно, как вышел, покинул балкон.
На площади откуда-то взялись солдаты и стали разгонять толпу. Впрочем, им не потребовалось на это много усилий. Люди быстро разошлись. На сей раз приказание было исполнено с явной охотой.
С того дня венцы старались обойти Вольцейле стороной. Если же это им не удавалось, они, приблизившись к дому с трехцветным флагом, поспешно трусили на другую сторону улицы. Перед оградой, помимо двух полицейских, постоянно торчали несколько штатских в одинаковой одежде и с одинаковыми лицами. Они зорко следили за всеми, кто входил в посольство, и каждого брали на заметку.
Одним из немногих венцев, ставшим частым посетителем опасного дома на Вольцейле, был Бетховен. Он близко сошелся с Бернадоттом, любителем музыки и неплохим ее знатоком. Из разговоров с генералом он узнавал то, о чем молчали подцензурные австрийские газеты. Перед ним возникали события, сотрясавшие мир.
Среди свиты посла были очевидцы и участники революции. Знаменитый скрипач Родольф Крейцер – впоследствии ему была посвящена гениальная соната для скрипки и фортепиано ля-мажор, так называемая Крейцерова соната – познакомил Бетховена с могучей и монументальной музыкой французской революции, с ее грандиозными празднествами.
Сам Бернадотт потряс воображение композитора своими рассказами о молодом военном гении Франции – имя его уже начало обрастать легендами.
В беседах с Бернадоттом и родилась мысль написать симфонию о великом человеке эпохи, полководце революции Наполеоне Бонапарте.
Внезапно наткнувшись на что-то, Бетховен вздрогнул и остановился. До этого он шел и шел, низко опустив голову, устремив корпус вперед, заложив за спину руки. Он шел, не разбирая пути, не сообразуясь со временем, то проваливаясь в сугробы, которые намело в низинах, то спотыкаясь о мерзлые комья земли на вершинах холмов. Погруженный в свои думы, он шел и не замечал, что в поле буйно гуляет метель, что ветер со злостью треплет волосы на непокрытой голове, что снег слипает глаза, сырой тяжестью оседает на бровях, впивается в кожу и больно колет щеки.
И лишь теперь, ткнувшись головой во что-то мягкое, он остановился и поднял глаза. Впереди стояли двое – парень и девушка. Они целовались.
Весь вечер пробродив по лесам и полям, он, сам того не ведая, вернулся в город. И первое, что сделал, – вспугнул любовную парочку.
Что за странный народ! Стоять в обнимку на мостовой…
Молодые люди разбежались. С разных сторон послышалось сквозь смех:
– С Новым годом!
– С Новым веком!
Впрочем, что может быть странным в новогоднюю ночь? Да еще для тех, кто молод? Ничто. Даже поцелуи на улице, посреди мостовой…
Он оглянулся. Те двое снова обнимались. На этот раз, прижавшись к стене.
Бетховен улыбнулся – с грустью и сожалением – и медленно побрел дальше.
Молодость! Где она теперь? Да и была ли вообще? Промелькнули годы. Двадцать девять лет. И ни одна новогодняя ночь не принесла поцелуев на улице, в снег и буран. В желтом свете зажженных окон вьется белая мошкара. Кружится, пляшет, уносится вверх, суетно-равнодушная, как сама жизнь. И такая же холодная, как она. А за окнами – человечье тепло. Ласка, маленькое счастье… А почему, собственно, маленькое? Может, оно и есть величайшее счастье, дарованное людям природой, – счастье семьи? Его-то он как раз и лишен. В окнах его дома не горит свет. В них темно, холодно, пусто… Люди не понимают, что сильному куда труднее, чем слабому. Сильный скрывает свои слабости, слабый выставляет их напоказ. Сильный подавляет их в себе, слабый навязывает другим. Потому, наверно, люди и считают, что он окаменел и, подобно прижизненному памятнику, недоступен ни чувствам, ни волнениям. Разве людям когда-нибудь узнать, что творилось с ним пять лет назад. Тогда он повстречался с певицей Магдаленой Вильман, знакомой ему еще по Бонну. Она, вернувшись из заграничного турне, стала примадонной Венской придворной оперы. Вокруг прославленной артистки, привлеченные ее яркой и броской красотой, роились чуть ли не все щеголи столицы. Он сделал ей предложение. Она расхохоталась и, обиженно поджав тонкие, изящного рисунка губы, заявила, что лучше умрет, чем свяжет свою жизнь с таким уродом и полупомешанным… Женщины! Их было множество, и их не было ни одной. Не он ли искал их, беспрестанно, безудержно, безнадежно? Да, но не тех, что искали его. Этим нужен был не он, а его слава. Их влекла соблазнительная честь хотя бы на время – ну, конечно же, на время: у всех у них была своя жизнь, и рушить ее они никак не собирались, – оказаться связанной с ним. Связь, конечно, мимолетная, конечно, ни к чему не обязывающая, сулила сплетни и пересуды, а они – верный залог успеха в высшем свете. Ведь Бетховен в моде. Стоит хоть как-нибудь приблизиться к нему, и ты тоже будешь модной. На тебя с завистью начнет пялить глаза «большой свет». Оттого все эти дамы так докучливо стремятся стать его ученицами. Оттого, когда он приходит, они строго-настрого наказывают лакеям не пускать на их половину ни мужей, ни любовников. Оттого во время уроков они настолько рассеянны и делают так много ошибок, что он в гневе хватает с рояля ноты и бьет ими своих учениц по рукам. А они не только не печалятся, а, напротив, с радостью прерывают занятия. Ученицы с готовностью отворачиваются от рояля и обращают на учителя долгий, назойливый взгляд, в котором можно безошибочно прочесть, что их мысли и желания очень далеки от музыки…