Людмила Сараскина - Александр Солженицын
И выяснилось следующее. Великим Постом, на Страстной, когда только прислали в бригаду отца Северьяна, побывал Саня у него на исповеди. И пожаловался, как тяжело ему воевать, а ведь пошёл добровольно. И, значит, все грехи здешние и все убийства надо брать на себя. Приди он к батюшке снова, он снова должен был бы просить того же самого, и ждать отпущенья пришлось бы всякий раз. Теряло смысл. «Если точно такое же бремя завтрашнего дня снять нельзя — так не прощайте! Отпустите меня с моей необлегченной тяжестью. Это будет честней. Пока война продолжается — как же снять её? Её не снять. Оттого, что я не вижу своих убитых, дело не меняется… И чем я оправдаюсь? Выход только — если меня убьют. Другого не вижу».
Такая исповедь, запомнил батюшка, была среди офицеров единственной.
И выяснилось другое: что отец Северьян — тоже доброволец. Сам попросился на фронт, ибо считал, что во время войны естественней быть здесь. Что у себя в Рязани служение его было окружено презрением всего культурного круга, из которого вышел он сам. Что, споря с Толстым, он готов был доказывать, будто война — не худший вид зла, и приводил странные аргументы: «Война не только рознит, она находит и общее дружеское единство, и к жертвам зовёт — и идут же на жертвы! Идя на войну, ведь вы и сами рискуете быть убитым». И выходило так, что они с подпоручиком — странные исключения из правила, белые вороны в своих стаях…
Потревоженный дух человека ищет смысла в мировой истории, в историческом христианстве, в судьбах веры и истины. Зачем каждое исповедание настаивает на своей исключительности и единственной правоте? От этого только быстрей, сокрушительней падает вера, уже и повсеместно. «Как же можно предположить, чтобы Господь оставил на участь неправоверия все дальние раскинутые племена, чтобы за всю историю Земли в одном только месте был просвещён один малый народ, потом надоумлены соседи его — и никогда никто больше? Так и оставлены жёлтый и чёрный континенты и все острова — погибать? Были и у них свои пророки — и что ж они — не от единого Бога? И те народы обречены на вечную тьму лишь потому, что не перенимают превосходную нашу веру? Христианин — разве может так понимать?»
Эта мысль — не ответ ли Ивану Шатову, несчастному обманутому богоискателю, которого убедили, будто всякий народ до тех пор только и народ, пока имеет своего бога особого, а всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения; пока верует в то, что своим богом победит и изгонит из мира всех остальных богов?
Однако страстный, горький монолог подпоручика Лаженицына обращён к представителю церкви, незыблемо стоящей на точке своей исключительности и абсолютности. Кажется, для человека, верующего в Крест Христов и Его кровь, такие слова неподъёмны как камни-валуны на дне морском: «Утекло человечество из христианства как вода между пальцев. Было время жертвами, смертями, несравнимой своей верой христиане — да, владели духом человечества. Но — раздорами, войнами, самодовольством упустили… В исключительности и нетерпимости — все движенья мировой истории. И чем могло бы христианство их превзойти — только отказом от исключительности, только возрастанием до многоприемлющего смысла. Допустить, что не вся мировая истина захвачена нами одними».
Как отозваться на всё это честному священнику? Не лицемеру и не фарисею?
Архиепископ Иоанн Сан-Францисский, в миру князь Дмитрий Алексеевич Шаховской в своей книге «Белая Церковь» цитирует слова другого священника, отца Александра Шафрановского, который на протяжении всей Первой мировой войны самоотверженно помогал русским военнопленным, объезжая немецкие лагеря. «Отец Александр рассказал мне, что до революции у него не было ни одного случая отказа русского военнопленного от молитвы, исповеди, причастия (посещение служб было свободным). Но когда слухи о русской революции докатились до военнопленных — 90% русских людей перестали посещать церковные службы. Только 10% (во всех лагерях!) остались верными Церкви и только 10% от этих десяти (то есть 1% общего числа паствы отца Александра) были жизненно преданными, ревностными сынами Церкви. Отец Александр считал, что этот процент соответствен уровню всей России».
«Если вы верите во Христа, — говорит отец Северьян, — то не будете подсчитывать число современных последователей Его. Хоть б и двое нас осталось в целом мире христиан…»
Это была несокрушимая евангельская правда. «Не бойся, малое стадо…»
Но почему-то той ночью, в землянке, под разрывами артиллерийских снарядов, на руинах жизни, она утешала мало: «О, отец Северьян! Много цитат произносится бодро. А дела-то совсем худо». Это «худо» на себе ощутил священник в марте семнадцатого. «Бывало, иные солдаты приходили сами в его крохотную пристройку к главному дому Узмошья — посоветоваться о семейном, побеседовать о душевном, — но от дня революции ни единый человек ни притянулся, ни от одной из девяти батарей».
Глава 4. Мама Таисия Захаровна. Недолгое счастье
Таисия Захаровна Солженицына, урождённая Щербак, родилась 9 (21) октября 1894 года в Пятигорске. В тот год её отец как раз приобретал землю на Кубани и курсировал между Карамыком, Петербургом и Новокубанской. Казалось, судьба уготовила младшей дочери богатого землевладельца безоблачное детство и счастливые обеспеченные годы: по закону она имела право на четверть наследства, в равных долях делившегося между женой, сыном и двумя дочерьми. Захар Фёдорович мечтал выдать Тасю за такого же степного хозяина, каким был сам, и дождаться внука. Других наследников не предвиделось — бездетным оказались оба замужества старшей дочери Маруси (овдовев после смерти первого мужа, состоятельного кубанского хуторянина Карпушина, она вышла за вдовца с тремя детьми Ф. И. Горина). Восьмилетнее супружество Романа и Ирины тоже оставалось бесплодным. И очень боялся Захар скаженной Москвы, где училась дочь – «що вона там знайде собi штудента, а вiн пiсля пiде на каторгу». «Дурак я був, шо ии учив. На усих басурманських языках балакае, а в Бога развирылась».
Но — дед Захар никогда не был дураком. Могучий запорожский нюх и тут его не подвел, и он каким-то седьмым чувством угадал, «що цю шибко разумну дiвчину треба выучити».
Зачем? Вряд ли он тогда это отчетливо понимал.
«В степи учился сам, детей не вадил к книгам, / Лишь дочь послал одну — лоск перенять у бар» — говорится в «Дороженьке».
Но, может быть, не только лоск?
Не попади Таисия в Москву, не будь она в свои двадцать лет развитой образованной девушкой, никогда бы ей не встретить и не полюбить Исаакия Солженицына, не стать его женой. Останься Таисия в «первобытном» состоянии, погружённой в «хохлацкий» быт, ей была бы уготована совсем иная участь. Рядом с экономией Щербаков располагались три подряд имения братьев Николенко (в «Красном Колесе» это братья Мордоренки), с богатейшими участками, первоклассными конюшнями и чистокровными лошадьми. Так и выдали бы её за соседа-дикаря, долдона со стадом овец и мельницами, и стояла бы она на фото как каменная баба позади мужниного стула: «От этих женихов экономических дёгтем воняет, с ними разговаривать от смеха разорвёт... У экономистов та женщина красавица, какая на двух стульях помещается».