Валентин Булгаков - Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого
Много и других замечательных московских артистов слышал я на Керзинских концертах, пользовавшихся исключительным успехом у московской публики. На концерте, посвященном произведениям Кюи, видел я и самого композитора, младшего члена знаменитой в истории русской музыки «могучей кучки»: длиннобородый, скромный, с впалой грудью старичок в очках и в длиннополом генеральском мундире, Цезарь Антонович сидел в середине первого ряда на этом концерте и, подымаясь с своего места, оборачивался назад и раскланивался на приветствия публики.
Однажды посетили мы с Толей Александровым концерт московского «Дома песни»24, эфемерного кружка, затеянного, кажется, главным образом поэтом Андреем Белым и сложившегося во имя и вокруг своего солнца, а в то же время и единственного светила: певицы М. А. Олениной д’Альгейм. Эту концертную певицу с небольшим голосом, но с большой выразительностью исполнения провозглашали гением и по силе ее искусства сравнивали – неосновательно, по-моему, – с Шаляпиным. «Женщина-Шаляпин» и «Шаляпин в юбке» – это были ее вульгарные прозвания в московской интеллигентской толпе. Одна-две газеты и один-два вольных литератора, вроде Андрея Белого, делали певице бешеную рекламу.
В концерте, который я слышал в Малом зале консерватории, Оленина д’Альгейм (французскую приставку к своей фамилии получившая от мужа – французского композитора) пела в первом отделении цикл романсов Шумана Dichterliebe[21] на слова Гейне, – разумеется на немецком языке, а во втором – старинные романсы Глинки и других русских композиторов. Особенность ее исполнения, ей одной («о, гениальная!») свойственная, состояла в том, что пение свое она сопровождала сильной жестикуляцией и движениями всего тела, – разумеется, в духе и в ритме исполняемого. Одетая в белое платье, с широким и длинным белым шарфом на шее, она придерживала обеими руками концы этого шарфа и то завертывалась в него, то раскрывалась снова, то простирала руки вперед, то подымала их кверху, то подходя при этом к самому краю эстрады, то отступая снова назад. Вероятно, «гениальной» была и ее мимика, но, сидя на балконе и обходясь тогда еще без очков, я не мог за ней следить. С вокальной же стороны это было, как мне показалось, просто хорошее, одушевленное, выразительное исполнение образованной и одаренной большим вкусом певицы с небольшим голосом. Тембр этого голоса никакой особенной красотой не отличался. Можно было оставаться искренно благодарными певице и не производя ее в «гении».
Шаляпина в студенческие годы мне не удалось слышать: чересчур был дорог и через слишком большие мытарства (до дежурства в течение целой ночи у кассы Большого театра включительно) надо было пройти, чтобы получить дешевый билет на Шаляпина. Но когда я впервые услыхал его, уже после Октябрьской революции, со сцены петербургского Мариинского театра, в роли мельника в «Русалке» Даргомыжского, я был так же, без отказа, захвачен, покорен и ошеломлен его искусством, как «Федором Иоанновичем» при первом посещении Художественного театра или как исполнением Михаилом Чеховым роли Хлестакова в «Ревизоре» Гоголя при одном из позднейших (уже не в студенческие годы) посещений того же театра. Тут передо мною быт. гений, потому что… высшего и могущественнейшего по воздействию на зрителя и слушателя ничего уже нельзя было себе представить. Слушая и наблюдая довольно-таки нарочитую и манерную Оленину д’Альгейм, я непосредственно подобного присутствия гения не ощущал.
Вдохновитель «Дома песни» Андрей Белый во время исполнения сидел, скромно потупясь и глубокомысленно подперев рукой подбородок, в первом ряду зала. Перед началом исполнения он с эстрады прочел вступительное слово о задачах «Дома песни». Это были обычные мистически-декадентские, трудно воспринимаемые и понимаемые, прихотливые мыслительно-словесные узоры в духе Андрея Белого – литератора и антропософа. Декадентская часть публики, конечно, млела, слушая своего вождя.
Мне пришло в голову обратиться к знаменитому поэту с просьбой об автографе, что я и осуществил по окончании концерта. Андрей Белый в это время спускался среди простых смертных, но не как простой смертный, с лестницы. Он не мог не видеть и не чувствовать обращенных на него со всех сторон взглядов и, в своем черном сюртуке, с редкими, но длинными светло-русыми волосами и. уже заметной лысинкой на макушке головы, шел, как-то особенно бережно и деликатно переставляя ноги со ступеньки на ступеньку, как бы в сознании всей драгоценности той ноши, которую они несли. При этом и руки его были как-то неестественно, «грациозно» напряжены, пальцы двигались, а на устах змеилась скромная и в то же время полная снисходительности ко всем окружающим улыбка. «Великий человек» (говорят, в Белого очень верила его мать, сопровождавшая его в тот вечер) как бы любезно дозволял публике воспользоваться редким, драгоценным моментом и полюбоваться на живого «гения».
– Что же я должен вам написать? – прозвучал сладкий голос.
– Хотя бы ваше имя.
– Хорошо, я сделаю это, когда мы спустимся в раздевальню.
– Благодарю вас.
В раздевальне так же осторожно, деликатно, под обращенными на него со всех сторон взглядами сгрудившейся вокруг публики, Андрей Белый подписал на программе вечера свое имя и, деликатно мне поклонившись, стал надевать шубу… «Великий человек!»
Буду ли уверять читателя, что все это пишу, сохраняя полное уважение к талантливому, ныне уже почившему поэту, беллетристу, теоретику литературы и духовному искателю!
Из только что сказанного ясно, что музыкальное образование мое, начатое в Томске, при участии и под покровительством семьи Александровых продолжалось и в Москве. А. Я. Александрова устроила мне даже бесплатные уроки пения у своего бывшего товарища по обучению в консерватории, профессора Московского филармонического училища Гилева. Гилев был в то время человеком лет 50, худым, с седой козлиной бородкой и с добрыми, темными, сиявшими как две сладкие вишни, глазами. И кто бы мог подумать, глядя на старичка, что в прошлом это был оперный артист, прекрасный баритон и первый по времени исполнитель партии Евгения Онегина в одноименной опере Чайковского!
Это был консерваторский спектакль в Москве, состоявшийся 17 марта 1879 года на сцене Малого театра. «Евгений Онегин» шел впервые, под управлением Н. Г. Рубинштейна. Исполнителями являлись исключительно кончавшие консерваторию певцы и певицы. Татьяну пела М. Н. Климентова, позднее – Муромцева, жена проф. С. А. Муромцева, председателя 1-й Государственной думы. Ленского пел тенор Медведев, Онегина – мой будущий учитель Гилев. Как известно, спектакль прошел превосходно, и новая опера имела огромный успех.
…Гилев рассказывал мне, как, еще задолго до представления оперы, П. И. Чайковский, бывший профессором консерватории, позвал его однажды в комнату, где он, уединившись, сидел у рояля, и попросил пропеть только одну фразу. Гилев не знал, откуда эта фраза. А фраза была такая:
«Позор, тоска! О, жалкий жребий мой!..»
На звук е в слове жребий приходилось второе sol, нота, в сущности теноровая, а не баритонального регистра.
Юный баритон с высоким, чистым голосом, однако, без труда одолел всю указанную композитором музыкальную фразу, и в том числе высокое sol.
– Ага! Ну, значит, это может остаться! – сказал композитор. – А то я боялся, что это будет слишком высоко для баритона. Благодарю вас!
Профессор пожал руку ученику, и они расстались.
– А с той поры, – говорил мне уже поседелый Гилев, – все баритоны давятся этим sol в последней заключительной сцене Онегина!..
Занимался я у Гилева недолго. Одна размолвка с А. Я. Александровой-Левенсон (позже ликвидированная) побудила меня оставить очень хорошо было наладившиеся уроки пения у Гилева: мне как-то не по себе было чувствовать себя обязанным Анне Яковлевне, занимаясь у Гилева, и в то же время считаться «в разрыве» с ней. Не будь я столь щепетилен, может быть, я и овладел бы до конца вокальной школой, а не остался беспомощным любителем, хотя и при наличии голоса.
Скажу кстати, что на второй или на третий год своего пребывания в университете я начал брать уроки пения у новой преподавательницы, Юлии Николаевны Вишневецкой, особы чрезвычайно оригинальной и интересной, о которой стоит здесь рассказать.
Юлия Николаевна была дочерью заслуженного генерала Н. С. Ганецкого, – не генерала Ивана Степановича Ганецкого, воевавшего с турками в 1877–1878 годах, а его брата, Николая Степановича, которому доверена была в ту же эпоху подготовка войск для отправки на фронт. Портрет отца с цепью ордена Св. Андрея Первозванного на груди красовался в маленькой гостиной небольшой квартиры Ю. Н. Вишневецкой на Садовой улице. С детства Юлия Николаевна была «мальчишкообразна», полна энергии, предприимчивости и – ненависти ко всякого рода светским церемониям и обычаям. Любя музыку и обладая красивым меццо-сопрано, Юлия Николаевна мечтала сделаться оперной артисткой. Серьезно подготовившись, дебютировала тайно от отца, слышать не хотевшего об ее сценическом призвании, на сцене Мариинского театра в Петербурге, в роли Вани в опере «Жизнь за царя». Дебютировала с успехом. Прием ее на императорскую сцену был обеспечен. Однако случилось так, что на спектакле-дебюте присутствовал один из великих князей. Новая артистка обратила на себя его внимание. Он справился в дирекции театров о том, кто она такая, и затем, при личной встрече с ген. Н. С. Ганецким, поздравил того с успехом его дочери на сцене. Генерал Ганецкий был очень обескуражен неожиданным открытием и через того же великого князя добился категорического запрещения конторе императорских театров принимать Ю. Н. Ганецкую на сцену. Так Юлия Николаевна лишилась ангажемента на государственной сцене. Она пела после того в провинции, много концертировала, а затем занялась преподаванием пения. Фамилию свою переменила, выйдя замуж за инженера Вишневецкого.