Петр Павленко - Григорий Сулухия
- Видал? Нет? Вот все мои сведения.
Тут набросилось на пленного несколько человек. Они сломали ему вторую руку и, сорвав с него шинель, гимнастерку и белье, стали вырезать на спине пятиконечную звезду. Быть может, если бы это была первая боль, он застонал бы или даже вскрикнул. Но он уже с утра привык к боли, а злость помогла ему держаться, когда он ослабевал. Лоскутья кожи были содраны со спины. Немец опять спросил, не расскажет ли чего-нибудь пленный.
- Что скажу? Сволочь ты, вот что скажу. Кого пугаешь? Людей не видал, виришвило!* Думаешь, если ты сказал: грузин уважаю, - так я тебя тоже уважать буду? Мы люди. Ты кто? Шакал и крыса тебя родили. Ты разве человек? У маймуна** зад красивей, чем твоя морда. У, заячий выкидыш! Была бы в моих руках сила, глаза бы у тебя под язык заскочили!
_______________
* В и р и ш в и л о - осел (груз.).
** М а й м у н - обезъяна (груз.).
Сулухия сплюнул и, отвернувшись от немца, оглядел село. Дома из керченского известняка, с земляными, поросшими густой травой крышами, были полуразрушены, будто их только что выкопали из земли, как древность. Несколько насмерть перепуганных жителей жалось у домов. На улицах валялись обломки танков, коровьи рога, рваная солдатская обувь. Солнце низко стояло над пожелтевшей степью. Безмолвные, похожие на летучих мышей птицы бесшумно реяли стаями над единственным уцелевшим деревом в селе. Близился тихий вечер.
- Ой, дэда, спой теперь обо мне! - прошептал Григорий с глубокой нежностью. Вспомнился ему похожий вечер у себя дома, когда мать, выйдя к чинаре, что осеняет их двор своей трепещущей тенью, суровым старческим голосом запевала какую-нибудь древнюю, всеми забытую и потому свежо звучащую песню. - Мать, спой теперь обо мне!
- Одумался? Заговорил? - спросил его немец.
- Э, не мешай! - ответил Сулухия почти спокойно.
Все, что умели эти мерзавцы сделать с ним жестокого, мучительного, они уже сделали. Но и он, Григорий Сулухия, красноармеец двадцати шести лет из Зугдиди, куда даже птицы прилетают учиться петь, и он исполнил свое - был тверд, как сталь. А сейчас он хотел остаться наедине с собой, чтобы взглянуть на прожитое с гордостью.
- Азиат! Спокойно умереть хочешь? Не дам! - прокричал взбешенный немец.
Но не таков был человек Сулухия, чтобы позволить на себя кричать, особенно перед смертью.
- А ты сам кто? - закричал он, перебивая немца. - В Азию не пустим, из Европы выгоним, тогда кто будешь? Много кричишь, сам себя пугаешь. Отстань, говорю!
- В огонь! В огонь его, негодяя! - распорядился немец.
Костер, на котором солдаты разогревали свои консервы, уже почти догорел, когда Григория бросили на раскаленную золу и закидали сверху соломой.
- Тебе осталось еще минут пять, - немец наклонился над посиневшим, все перенесшим и уже ко всему безучастным Сулухия.
...Тихий вечер разложил по степи свои лиловые и синие тени. Но с востока грозно надвигался на тишину рокочущий шум сражения. Он напоминал грозовую ночь. Солома, тлея снизу, все еще никак не могла вспыхнуть. Немец поднес к соломе большую, похожую на портсигар, зажигалку с тремя фитильками, и огонь, хрустя и попискивая, побежал во все стороны.
Жители, видевшие страшную смерть Григория Сулухия, говорят, что как только огонь коснулся его лица, он вскрикнул, как во сне, и захотел приподняться на переломанных руках, чтобы выбраться из огня, и тогда услышали люди последний - долгий-долгий, медленно растущий вскрик Григория Сулухия. Вскрик, похожий на песню, вскрик-песню. Может быть, позвал он: "О Грузия-мать, спой теперь обо мне!"
Или, прощаясь с Зугдиди, к старухе матери обратил свой зов: "Мать, спой теперь обо мне!"
Или, слыша огненный рокот недальнего боя, звал к славе товарищей, уже врывающихся в село: "Братья, умираю впереди вас".
И все. Не застонал, не дрогнул телом, - умер, точно упал с высоты, как птица, умершая в полете.
Село было взято к началу ночи. Костер еще пылал, и обуглившееся тело Сулухия сохранило черно-багровую звезду между лопатками.
Сулухия похож был на сгоревшее в бою знамя, от которого огонь не тронул лишь эмблему стяга - звезду из негорящей стали.
1942