Михаил Кретчмер - Воспоминания
Мать моя по тогдашнему времени была женщина весьма образованная и потому полагаю, что она своим умом и добрым сердцем сумела вселить во мне любовь к себе выше детской. К предсмертным словам «будь честным», я и поднесь свято исполняю. После похорон, прямо с кладбища, одна приятельница моей матери взяла меня к себе в дом к своим детям, одинаковаго со мною возраста, с которыми я был очень дружен в счастливое мое время. На другой день моего переселения в чужой дом был светлый праздник Воскресения Христова, столь приятный для всех детей, но я его встретил самым грустным образом; со мной сделался бред и хотя меня окружили самым тщательным уходом и доктор не переставал посещать меня во все время моей болезни, однако, я пролежал два месяца. После выздоровления я пробыл в этом доме еще некоторое время и, затемь, меня отвезли к отчиму, в деревню, где была расположена его рота. Отчим сначала меня попрежнему ласкал, а я попрежнему его ненавидел, хотя мне каждый день все твердили, что я должен его любить; затем, отчим сталь делаться ко мне все холоднее и холоднее, перестал меня ласкать и делать подарки, но все-таки учителя нанял, так как мне пошел уже седьмой год. Быть может, читатель подумает, что такая неблагодарность моя к отчиму происходила от моей нравственной испорченности; неть, напротив, я был самое доброе дитя, какого только могут желать родители; но я ненавидел отчима прежде безотчетно, и после уже сознательно за то, что он крепко и часто наказывал солдат, которых я любил равно, как и они меня. Не понимаю для чего он, после смерти матери, любил наказывать солдат возле своей квартиры, и хотя я уходил от окон, но несчастныя жертвы своим криком и мольбой о помиловании раздирали мне душу. Я пробовал несколько раз просить его, чтобы он смиловался над страдальцами, но никогда не успевал в этом, и он меня всякий раз грубо отталкивал и прогонял.
В 1830 году возстала Польша, не взирая на то, что пользовалась правами и преимуществами несравненно больше коренной России. Она хотела добиться еще большаго и потеряла все. В Волынском пехотном полку, где служил мой отчим, больше половины полка были поляки, не только офицеры, но и солдаты. Когда Польша подняла знамя мятежа, то многие офицеры полка, забыв присягу и долг, бежали к мятежникам; в числе их бежал и мой отчим; фамилий изменников я не помню, хотя всех знал. — только один из них остался в моей памяти, майор Иконович, и то потому, что незадолго до бегства, он был из капитанов произведен в майоры, и я всякий раз, когда он приходил, а это было очень часто, любовался его большими, блестящими эполетами. Не знаю, все ли они захватили своих деньщиков, но мой отчим своего, котораго звали Волковский, взял с собой; конечно, он был тоже поляк. Приготовления свои к бегству они устраивали очень осторожно и секретно. но все-таки я замечал, что что-то происходить особенное, — во-первых, из дома начали исчезать одна за другой ценныя вещи матери моей, а, во-вторых, при сходках своих они говорили очень тихо, и меня постоянно удаляли, чего прежде никогда не было. Когда у них все было приготовлено к постыдному бегству, то отчим разбудил меня ночью, сказав, что Едеть на три дня по делам службы, а меня оставляет с Ягнусей (служанкой). кормить же нас будут из ближайшаго ресторана Борятынскаго. Дав мне два злота (30 коп.), и, не перекрестив даже меня, он ушел.
Действительно, трактирщик доставлял мне и служанке завтрак, обед и ужин. Сколько времени это продолжалось, не помню. Я забыл сказать, что отчим, прощаясь со мною, строго приказал мне дальше саду никуда не отлучаться из дому, что я и исполнял, хотя мне было очень скучно; ни одна душа не заходила меня навестить. Через несколько времени, Ягнуся, забрав, в одно прекрасное утро, что только могла унести, бежала, так что в большом доме я остался совершенно один. День клонился к вечеру, ночевать в доме одному мне было страшно, я побежал к той приятельнице матери, которая взяла меня к себе после похорон матери и у которой я проболел два месяца. Прислуга ея сказала мне, что господа уехали в деревню и не скоро возвратятся. Я побежал в другой дом П.; он был заперт (вероятно меня заметили); в третьем доме прислуга сказала мне тоже, что господ нет дома. Я разрыдался и говорил: «где же мне ночевать, дома один я боюсь». Прислуга уходила и опять возвращалась ко мне (вероятно, вела с господами переговоры) и, не скрывая слез своих от меня, явно сочувствуя детскому моему положению, посоветовала мне отправиться ночевать к ресторатору, который меня кормить, что я и сделал. Он меня принял и положил спать с своим сыном, немного старше меня, с которым я впоследствии сдружился. Дом отчима оставался не запертым, а потому трактирщик послал туда ночевать свою прислугу. Быть может, читатель подумает, что от меня сторонились. как от прокаженнаго, какие-нибудь мелкие люди, шляхта; нет, эти люди принадлежали к июльской аристократии и при том богатой, которым не могло составить никакого разсчета приютить меня хотя бы временно; причина тому была другая, как я узнал впоследствии. Они боялись, чтобы полиция не открыла их содействия мятежу и побегу офицеров до рухавки.
Мне также сделалось известным потом, что они дали клятву отчиму, как только он бежит, тотчас взять меня к себе и воспитывать наравне с своими детьми, а равно позаботиться и о дальнейшей моей судьбе. Они поступили со мной так жестоко и безчестно от одной лишь трусости. Сдружившись с сыном ресторатора. я ходил с ним, почти каждый день, на реку удить рыбу, в чем оказывал большие успехи. Отец ero продолжал хорошо меня кормить, и я быль счастлив. В доме отчима я ходил единственно для того, чтобы брать разныя вещи, которыя просил ресторатор, но чаще он сам забирал их без всякаго спроса, потому что ключи от всего находились у него. Тетрадки и книги мои были сложены мною очень аккуратно, но я больше в них не заглядывал, пользуясь вполне свободой. Сколько времени это продолжалось, не помню. Вдруг нагрянула полиция. Начали меня допрашивать о таких предметахь, которых я не только не знал, но и не понимал. Сначала мне дарили конфекты, а после угрожали, но добиться ничего не могли; от ресторатора тоже ничего не узнали, на все вопросы он отвечал: «знать не знаю и ведать не ведаю». Только и могли допытаться от него, что отчим сказал ему, что уезжает на десять дней в отпуск и просил, чтобы он в это время прокормил меня и прислугу и за это уплатил деньги вперед. После этого была сделана опись всем оставшимся вещам отчима, а затем аукцион. Хотя кормилец мой и перетаскал много вещей, но в доме это было не заметно и оставалось еще очень много. Куда девались деньги, вырученныя от продажи, я не знаю. Говорят, они были конфискованы в казну, мне же выдали только принадлежащее мне платье и книги. Заступиться за меня охотников не нашлось. Меня также допрашивали, где живут мои родные и ответу моему, что у меня нигде их нет, не поверили; но, затем, — собрав справки, а быть может и потому, что меня никто не брал к себе, вынуждены были выдать из денег, полученных от аукциона, небольшую сумму тому же ресторатору на содержание меня в течение трех месяцев, а о том, что делать со мной дальше, представили на благоусмотрение начальства. Однако, благоусмотрение продолжалось очень долго. Когда мною были проедены деньги, оставленныя на мое содержание ресторатору, последний пошел к тому же начальству, и начал требовать вновь денег на тот же предмет, но ему не только ничего не дали, но вытолкали в шею, каковую обиду он выместил на мне тем, что перестал кормить. Положение мое было бы самое критическое, еслиб его сын не кормил меня тайно; наконец. ресторатор, чтобы избавиться от меня, придумал такую хитрость: разузнав к кому чаще всех ездил в деревню мой отчим, он нанял лошадей, велел мне собрать все мои пожитки, и мы поехали. Дорогой он говорил мне, что ему писали и просили доставить меня к помещику П., чему я быль очень рад потому, что бывая у П., я полюбил их дочь Эльжбету, уже взрослую, которая, смеясь, уверяла меня, что непременно выйдет за меня замуж. В тот же день вечером, мы достигли цели нашего путешествия. Остановившись у параднаго крыльца, мой спутник передал меня и мои вещи двум выскочившим казачкам, а сам поворотил лошадей и удрал, не оглядываясь. Меня приняли радушно, но заметно боязливо, к чему я уже привык, потому что все сторонились от меня, как от преступника. Хозяйка дома позвала своего эконома и велела дать моему подводчику сена, овса и ужинать, но когда ей доложили, что он удрал, да еще в карьер, то она растерялась, начала меня допрашивать о малейших подробностях, в особенности о полиции, и, видимо, успокоилась моими ответами. Об одном только она соболезновала, что ея мужа нет дома, и что он не скоро приедет, чему я, наоборот, от души радовался, боясь, чтобы он не прогнал меня. Помню, что любовь моя к панне Эльжбете разом прошла, при том и она сторонилась от меня. Через несколько дней приехал пан П. Я долго не показывался ему, на глаза и порядком трусил, чтобы он не прогнал меня; наконец, меня позвали. Он, лаская меня, до того расчувствовался, что даже прослезился и, утирая свои слезы, говорил, что держать меня у себя не может, а повезет до пана М. А я в это время думал: «врешь, врешь, подлец, ты можешь, да не хочешь». Однако, не взирая на то, что мне было объявлено о невозможности держать меня, я почему-то прожил довольно долго, кажется, месяца три или около того. После этого срока меня отвезли к пану Р., у того, не помню, сколько я пробыл. Таким порядком меня передавали от одного к другому пану три года. Перевозили меня не только по Дубенскому уезду, но и по двум соседним, и всегда к богатым людям. Везде меня держали не долго; у одной лишь пани маршалковой, предводительши дворянства, я пробыл около года и то потому, что ей нужен был мальчик моих лет, равных ея сыну, для совместных с ним занятий. У них был гувернер превосходный человек, но за то сынок ея был «большая дрянь» и имел пороки не по летам своим. Какой был нации гувернер не знаю, только не поляк и не русский, потому что на обоих этих языках он говорил довольно плохо. Насколько с каждым днем привязывался ко мне гувернер, настолько сынок пани маршалковой презирал и ненавидел меня за то, что я учился превосходно, постоянно получал похвалы, а он выговоры и даже наказания, конечно, не телесныя. Если я не остался у маршалковой, то единственно потому, что во всем превосходил ея сына, кроме французскаго языка, которому меня не учили, за то я отлично читал попольски, понемецки и плохо полатыни. Порусски меня не учили, но я прежде читал отлично; в ариеметике я далеко обогнал моего товарища. Сперва мои успехи как будто радовали маршалкову, но после ревность взяла верх, и я был отвезен к пану С., потом к другому, и т. д. Странствоваль я до тех пор, пока не последовала правительственная резолюция о дальнейшей моей судьбе, состоявшаяся в 1833-м году, весной. Если бы меня спросили каково мне жилось эти три года, то, мне кажется, самый подходящий ответ будет: «так себе». В некоторых домах мне было лучше, в других хуже, но хорошо нигде. В каждом доме мне твердили, что я скоро поступлю в кадетский корпус, но чтобы я там не набирался поганаго русскаго духу. Не знаю почему кадетский корпус не только не пугал меня, а, напротив, поступления туда я ожидал с большим нетерпением.