Владимир Кораблинов - Азорские острова
– Сыч, – сонно сказал мама. – Спи, Христос с тобой…
И опять задышала: п-ф-ф… п-ф-ф…
Все спали, а я стал думать о сычах.
У нас в Углянце их было два. Один жил на колокольне, невидимый; другой катался в автомобиле марки «пежо», подымал, булгачил всех деревенских собак, и те неслись следом, с остервенением кидаясь на сверкающие колесные спицы. Первый был лупоглазой ночной птицей, второй – махорочным фабрикантом, миллионером по фамилии Сычев. Наши сельские в глаза звали его Василь Матвев, а за глаза кратко: Сыч.
Автомобили тогда были в редкость, их побаивались. Мчался Сыч по селу, гудя в трехголосый рожок, лошади шарахались, трещали оглобли, мужики матерились вдогонку.
Внешность его потом, после революции, смешно и удивительно точно отразилась в плакатах и карикатурах на буржуев. Он со всех стен глядел – вислые щеки, глазки-щелки свиные, ничтожный носик затерялся в мясной, говяжьей красноте лица. А пока я размышлял впотьмах, вдруг брякнуло во дворе железо и словно бы лошадь всхрапнула. Затем враз залились собаки, кинулись куда-то, но скоро затихли. Все затихло, и я уснул.
А утром оказалось – лошадей увели.
Потапыч в амбаре спал, возле конюшни, его там ломиком приперли. Он тоже сычиные крики слышал.
– Это они знак подавали, – сказал Потапыч.
«Они» – то есть конокрады, воры.
Я слышал протяжный крик и как брякнуло железо, – ломали замок, – а утром увидел тот ломик, каким приперли Потапыча. Это все было вещественно, все на самом деле, не выдумано.
И потому страшно.
На книжном шкафу стоял гипсовый Гоголь.
Когда-то кипенно-белый, с годами он пылился, темнел, и я помню его уже серовато-желтого, очень приятного цвета.
Еще там наверху, рядом с Гоголем, хранилась прелестная полированная шкатулка с блестящими медными крючками-замочками и с двумя дырочками сбоку. Это была электрическая машинка, которой лечили мою младшую сестренку Зину: у нее, еще у годовалой, отнялись ноги. Ее много возили по докторам, и кто-то из них назначил леченье электричеством. Машинка противно жужжала, сухо потрескивала; мне казалось, что Зине делают больно, и я убегал подальше. Я очень любил Зину, она была рыженькая, черноглазая.
И вдруг почему-то умерла трехлетней. А ненужную машинку поставили на шкаф рядом с Гоголем.
В шкафу было множество книг самых разных, от напечатанных в синодальной типографии «Творений святого Тихона Задонского» до «Ключей счастья» и «Петербургских трущоб». Толстенная «Библия в картинах». Бог весть каким ветром занесенное «Откровение в грозе и буре» Николая Морозова. «Потешные анекдоты про шута Балакирева» и, наконец, карамзинская «История государства Российского» с гравюрными изображениями древних князей и государей «всея великия, малыя и белыя». В островерхих царских шапках, тощие, злые, крючконосые, они казались удивительно похожими друг на друга. Да к тому же еще у всех в правой руке был шарик – держава, а в левой – прехорошенькая палочка – скипетр.
Отец благоговел перед скучными карамзинскими книгами, а я их терпеть не мог. Один вид рыжих переплетов наводил отвращение и скуку. Они и пахли как-то уныло.
– Это, брат, Россия! – каким-то ненатуральным голосом говорил отец. – Рос-си-я!
И даже, кажется, значительно воздевал указательный палец.
Но я никак не мог понять, почему именно все эти уродливые, бородатые старики в смешных колпаках – Россия. Почему – они, а не Потапыч или, допустим, та же Марья Семеновна, или хотя бы первый челябинский житель Иван Константиныч, по прозвищу Плитуварчик.
Но что же все-таки Россия? С каким образом связалось раннее понятие о ней четырехлетнего человека?
Он увидел ее на заглавном листе журнала «Нива».
Девица-раскрасавица со взглядом долгим и ласковым, она была в каком-то причудливом венчике вроде кокошника, со звездой во лбу, с ниспадающим кисейным покрывалом, из-под которого сыпались наземь листочки с надписями: «история», «естествознание», «биографии», «романы», «повести», «рукоделие»… Она и в руках держала такие же листочки, а вокруг на жестких стрекозиных крылышках летали голые толстомясые мальчишки, и тоже с листочками. За всей этой кутерьмой виднелся известный памятник Пушкину; и какие-то узорчатые кувшины, блюда, плошки бог весть зачем были накиданы у ног девицы; а в самой середине россыпи посудной красовался рогатый предмет, в нашем деревенском обиходе совершенно незнакомый. Мальчик спросил, конечно: что это? И ему ответили: музыка, называется – лира. Он и про щекастых крылатых мальчишек спросил, и про блюда, и про кувшины. Терпеливо и ласково, с уважением к его любознательности, рассказали обо всем, что было тайным смыслом чудной картинки – о сказочном богатстве недр России, о ее гениях художества и науки.
Но, наверно, все-таки не под силу оказалось несмышленышу уразуметь подобные взрослые премудрости, и, конечно, он их не уразумел. Он просто вежливо промолчал – пусть богатство, пусть гении… Но об одном, о главном, сам догадался: девица-раскрасавица была Россия!
Россия…
И мальчик влюбился в нее…
Зеленоватая мраморная бумага переплета была словно пучина морская, в бездне которой таилось чудо.
Поверите ли? Открывал крышку толстого тома «Нивы» с робостью влюбленного, с замиранием сердца. Она ждала его на первой странице. Встречала долгим взглядом синих, как ему казалось, глаз. И он, смущенный и счастливый, глядел и не мог наглядеться, – так необыкновенно прекрасно было в ней все: нежные руки, взгляд, жемчужное ожерелье. Ради нее он мог сделать самое отчаянное, самое невозможное. Сразиться с драконом, например. Или, ударившись оземь, обернуться добрым молодцем и тогда… что тогда? Ах, да откуда ж ему знать… Но что-то такое, в предвкушении чего было и сладко и страшно.
Как-то раз его застали врасплох: ничего не слыша, не замечая, сидел недвижимо, упершись глазами в картинку. Его окликнули:
– Ты что – заснул?
Он очнулся, почему-то покраснел. Почему-то вдруг стыдно сделалось, и, словно оправдываясь, забормотал смущенно:
– Да вот тут… ангелочки, какие красивенькие…
Первый раз в своей жизни слукавил. Он ненавидел этих толстых летающих мальчишек.
У многих, очень у многих чувство Родины начинается с картинки в букваре.
Извилистая речушка, например, вербы, лодочка с рыбаком, заросшие камышом берега.
А может быть, – высоко летит косяк журавлиный, и деревенские ребятишки на пригорке смотрят вслед.
Или кремлевские башни. Москва, Царь-колокол.
Наконец, чего уж проще и знакомее: снегом осыпанные сосенки, стожок и вдалеке – избушка, дым из трубы, сорока на плетне…
«Вот моя деревня, вот мой дом родной…»