Морис Левер - Айседора Дункан: роман одной жизни
Родители ее матери приехали из Ирландии во времена большой волны иммиграции, после ужасного голода 1848 года. Как и тысячи других, они пересекли в фургонах первопроходцев сперва равнины, потом Скалистые горы и выжженные солнцем плоскогорья, день и ночь опасаясь налета индейцев, с которыми то и дело происходили стычки. А когда добрались до Калифорнии, пришлось преодолевать неприязнь американских рабочих, обвинявших их в том, что они соглашаются работать за мизерную зарплату и тем сбивают цену на труд. Одним словом, эти богобоязненные католики плохо приживались в протестантской, пуританской Америке. Янки ненавидели ирландцев, хотя и побаивались их, ведь те были горячими, отчаянными, всегда готовыми к драке. Непредсказуемыми, как истинные сыновья моря, и, как оно, неукротимыми.
Мать Мопсика, Мэри Дора Грей, рано вышла замуж за очаровательного светловолосого выпускника Оксфорда с голубыми глазами и типично шотландским родовым именем — Чарлз Дункан. Имея весьма скромные средства, он удостоился чести прослушать курс Рескина[2] лишь благодаря одной из многочисленных стипендий, щедро выплачиваемых викторианским режимом неимущим студентам.
В Оксфорде Чарлз постоянно чувствовал себя узником, ненавидел этот англиканский столп ортодоксии, старинные здания, пропитанные запахом воска, потемневшую от времени мебель и надменных баронетов. И при этом сохранил на всю жизнь манерные интонации, нарочито невнятное произношение, настолько характерное, что и на краю земли его узнаешь, любовь к поэзии и безграничное преклонение перед эстетикой прерафаэлитов. В ту пору он страдал больше всего оттого, что должен был ограничить свою страсть к приключениям чтением англонорманнских хроник, тогда как по ту сторону океана разворачивалась сказочная эпопея современности — завоевание Дикого Запада. Пока его лодка медленно скользила под вековыми вязами реки Черрел, Чарлз Дункан мечтал о новой Византии с «золотыми берегами». Скоро это стало его навязчивой идеей — как призыв, с каждым днем все более властный. В одно прекрасное утро он не выдержал, занял денег на дорогу и уплыл на «Аризоне», ни с кем не попрощавшись.
В отличие от большинства своих земляков он очень легко адаптировался в Сан-Франциско. Уже через несколько месяцев у него сложились новые привычки и взгляды, ему казалось, что он здесь родился и никогда отсюда не выезжал. И самое удивительное, что торжествующий материализм американцев очень скоро стал отлично уживаться с его самыми возвышенными требованиями в отношении искусства. Он открывал для себя то, в чем ни за что не признался бы в старой доброй Англии, например, что деньги обладают некой эстетической ценностью, что можно желать иметь много денег и при этом не отрекаться от Китса, Шелли и Тернера. Ему казалось, что в нем разрешился бы вечный конфликт между художником и банкиром. Разбогатеть! Отныне эта мысль овладела им полностью и не покидала его нигде.
Сан-Франциско открыл перед ним мир, достойный его амбиций. Мир, свободный от каких-либо заповедей или установленного порядка, где господствует только случайность. Единственный храм — Биржа. Единственный бог — Золото. Здесь бедняк не смиряется со своей долей. Он хочет разбогатеть, причем как можно скорее. Надо играть, выигрывать, накапливать богатство и наслаждаться им. Только это достойно человека разумного и сильного.
Расточительный игрок, спешащий как можно скорее насладиться богатством, Чарлз Дункан жил от случая к случаю, между удачей и невезением, рискуя порой последним в надежде на повышение акций. Несколько раз приближался к цели, но терпел неудачу и начинал все сначала. Однажды, в момент везения, он познакомился с Уильямом Ролстоном, одним из богатейших судовладельцев. Ролстон начинал плотником, потом стал поваром на корабле, а теперь возглавлял одну из богатейших финансовых империй. Это был краснолицый великан, «Джон Булл» с вечной «гаваной» в углу рта. «Заходите как-нибудь ко мне в Белмонт!» — сказал он Чарлзу на ходу, после очередной партии в покер. Через день китаец-метрдотель в белом пиджаке докладывал хозяину о визите Дункана.
Вилла Ролстона «Сагамор», выстроенная в калифорнийском стиле, соединяла в себе элементы мавританского декора и китайской экзотики. Широкий портик венчал опоясывающую дом галерею с видом на бухту.
Пока гости попивали на террасе виски, Чарлз Дункан разглядывал роскошный пейзаж, открывавшийся за садами, теплицами и лужайками, обсаженными пальмами. Море, подобно изумруду, в оправе из холмов, сверкало в дрожащем воздухе. Небрежно и односложно отвечая на нескончаемое бахвальство хозяина дома, он предавался мечтам, когда из глубины дома послышалась музыка. В салоне с полузакрытыми ставнями кто-то начал на рояле первую часть «Фантазии» Шумана. И вдруг, как эхо, в памяти Чарлза возникли строки из Шлегеля:
Сквозь звуки,
Населяющие разноцветие Вселенной,
Доносится тихая мелодия,
И ухо прислушивается к секрету ее.
Аккорды обрушивались водопадом. Словно раскаты грома вытаптывали жалобную, едва слышную мелодию, то утопающую в бурном потоке, то вдруг возникающую и снова пропадающую в волнах подобно шепчущей пене. Лавину звуков сменила странная, душераздирающая песнь любви. Это не было анданте, готовое перейти в рыдание, какие стряпают посредственные музыканты, а протяжное, хриплое, почти дикое пение, надломленное и неровное. Звуки вырывались фонтаном и улетали куда-то огненным дождем, то нервно-торопливо сталкиваясь, то словно случайно разгуливая по клавишам. Временами какой-нибудь из звуков, отделившись, повисал на краю молчания, как будто спрашивая о чем-то пустоту. С внезапными прорывами в ткани мелодии зазвучала финальная тема, быть может, самая прекрасная во всем произведении, выдавая бессилие автора высказать свою возвышенную страсть. В ней звучало поражение ангела в его борьбе с невыразимым чувством.
Когда умолк последний аккорд и Дункан пришел в себя, он заметил, что соседи его не переставали беседовать друг с другом. Разговор шел о дивидендах горнодобывающей компании «Комсток». А их толстозадые супруги с выставленными напоказ бюстами, усыпанными ожерельями, цепочками и кулонами, устроились в углу веранды, где поедали пирожные, без умолку болтая и хихикая, всем своим видом напоминая хохлатых попугаев. Дункан был поражен всеобщим безразличием: судя по всему, только он один и слушал музыку. А может, она ему приснилась… «Звуковой сон… — подумал он. — Кажется, такое бывает…»
Чарлз встал и хотел уже попрощаться с хозяином дома, когда заметил в глубине салона стройный девичий силуэт в строгом платье из белого перкаля. На девушке не было ни одного украшения, и вся она странно контрастировала с кричащими шелками калифорниек.