Марсель Райх-Раницкий - Моя жизнь
Прочитав позже «Орлеанскую деву», я увидел, к своему удивлению, что у Шиллера в руке вырастал вовсе не воитель, а ржаное поле. Но, как бы там ни было, сокровищница цитат, к которой обращалась мать, основывалась на немецкой поэзии, по крайней мере той, что изучалась в школе на исходе XIX столетия, — прежде всего Гёте и Шиллер, Гейне и Уланд.
Отец мой, напротив, всю жизнь оставался тесно связанным с еврейством. Верил ли он в Бога? Не знаю, об этом никогда не говорили. Но, вероятно, существование Бога настолько же разумелось для него само собой, насколько и воздух. По большим праздникам и в субботу он ходил в синагогу, поступая так и позже, когда мы жили уже в Берлине. Но посещение храма не являлось исключительно религиозным актом. Синагога для евреев — не только дом Божий, но и место общения. Там встречаются, чтобы, может быть, сообща поговорить с Богом, но уж, во всяком случае, со знакомыми и единомышленниками. Словом, синагога играет и роль клуба.
Если жизнь отца формировалась и не под воздействием религии, то, несомненно, под влиянием традиции. В ранние годы на него, как и на бесчисленное множество польских евреев его поколения, глубокое впечатление оказали идеи сионизма. Отец с гордостью рассказывал о своем участии в Третьем всемирном сионистском конгрессе в Базеле. Но это было давно, в 1905 году. Я никогда не слышал, чтобы после этого он активно участвовал в сионистском движении, в деятельности какой-либо сионистской организации. Такого участия, видимо, и не было. Предприимчивость была отцу несвойственна.
В отличие от отца, владевшего несколькими языками — польским, русским, идиш и, как почти каждый образованный польский еврей, конечно же и немецким, мать не отличалась способностью к языкам. До конца своей жизни, до того дня, как она была убита в газовой камере лагеря Треблинка, мать говорила на безупречном, особенно красивом немецком языке, но ее польский язык, хотя она и прожила в этой стране не одно десятилетие, оставался неправильным и производил, можно сказать, жалкое впечатление. На идиш она не говорила, а если все-таки пыталась заговорить, когда, например, делала покупки на рыночной площади в Варшаве, то слышала от снисходительно улыбавшихся торговок-евреек: «Мадам приехала из Германии».
В городе, где поселились мои родители, — во Влоцлавеке на Висле, — мать чувствовала себя почти так же, как когда-то Э.Т.А. Гофман в находящемся неподалеку Плоцке, то есть в изгнании. Польша была и осталась ей чужой. Как в «Трех сестрах» Чехова Ирина Сергеевна тоскует по Москве и мечтает о ней, так и моя мать тосковала о той столице, которая в ее глазах символизировала счастье и прогресс и в которой жили они все — ее теперь уже состарившийся отец, ее сестры, четыре ее брата и еще некоторые школьные подруги. Она тосковала по Берлину.
Но пока ей пришлось довольствоваться Влоцлавеком, развивавшимся промышленным городом, который до 1918 года, то есть до восстановления Польского государства, принадлежал России. Тогда немецко-русская граница проходила совсем близко от него. В 20-е годы во Влоцлавеке жили около 60 тысяч человек, примерно четверть из которых составляли евреи. Среди них было немало таких, которые питали явную слабость к немецкой культуре. Время от времени они ездили в Берлин или Вену, в особенности если хотели проконсультироваться у медицинской знаменитости или возникала необходимость, в операции. В их книжных шкафах рядом со стихами великих польских поэтов часто встречались и немецкие классики. И, само собой, большинство этих образованных евреев читали немецкие газеты. Мы выписывали «Берлинер тагеблатт».
В городе имелось четыре католические церкви, одна евангелическая, две синагоги, много фабрик, в том числе самая старая и крупная бумажная фабрика Польши. Было также три кинотеатра, но при этом ни театра, ни оркестра. Важнейшая достопримечательность Влоцлавека, как и прежде, — построенный в XIV веке готический храм, в котором можно полюбоваться на саркофаг работы Вита Ствоша. Среди питомцев духовной семинарии, находящейся неподалеку от собора, в 1489–1491 годах был молодой человек из Торуни по имени Николай Коперник.
Во Влоцлавеке я и родился 2 июня 1920 года. Я никогда не думал о том, почему мне дали имя Марсель. Только гораздо позже выяснилось, что это произошло вовсе не случайно. Сестре, которая была на тринадцать лет старше меня, мать дала имя Герда. Только она, а не отец, заботилась о таких делах. Мать не понимала, что наделала — ведь имя Герда считалось в Польше типично немецким. А вражда к немцам в этой стране опиралась на старую традицию, восходящую, по меньшей мере, ко временам рыцарских орденов, да и во время Первой мировой войны и после нее немцы не вызывали большой любви. Так из-за своего немецкого имени моя сестра часто оказывалась в школе объектом издевательств, причем трудно было сказать, чем они вызывались в первую очередь — антигерманскими или антисемитскими настроениями.
Моему брату, который был девятью годами старше меня, пришлось в этом отношении легче. Мать, несколько не от мира сего, дала и ему подчеркнуто немецкое имя — Герберт, но вместе с ним и второе, которое на протяжении более двух тысячелетий часто встречается среди евреев, — Александр. Причина популярности этого имени заключалась в том, что, по преданию, Александр Македонский хорошо относился к евреям и дал им всякого рода привилегии. Из благодарности евреи еще при жизни великого полководца нередко называли своих сыновей его именем. Кстати, и моего сына зовут Александр. Но к царю Македонии это не имеет никакого отношения — все дело в еврейском обычае почитать память умерших родственников, давая их имена своим детям. Дочь моего сына зовут Карла Хелен Эмили — по именам ее бабушек, убитых в Треблинке.
Итак, меня наделили именем Марсель, едва ли принятым в тогдашней Польше. Лишь недавно мне стало известно, что 2 июня, в день моего рождения, католический календарь чтит святого по имени Марцелл, римского священника и мученика времен императора Диоклетиана. Конечно же, родители ничего не знали об этом святом. Вероятно, предложение дать мне именно это имя исходило от служанки или няни, которые были католичками. Кому бы в голову ни пришла эта идея, мне не за что упрекать этого человека. Напротив, я даже благодарен, так как, в отличие от сестры Герды, никогда не страдал из-за своего имени.
Если ровесники в раннем детстве время от времени и подсмеивались надо мной, то повод им дал незначительный случай, который я тем не менее до сих пор, не могу забыть. Мне было пять или шесть лет, когда мать во время недолгого посещения своей берлинской родни увидела в магазине детский костюмчик с вышитой на нем надписью «Я послушный». Это показалось ей забавным. Оказавшись и в этом случае оторванной от жизни, мать, не задумываясь о возможных последствиях, приказала нашить ту же надпись в польском переводе на мои блузы и курточки. Я быстро превратился в посмешище детей и реагировал на это яростью и упрямством. Вопя и раздавая тумаки, я хотел доказать тем, кто надо мной потешался, что я особенно непослушен. Это принесло мне прозвище «Большевик». Не отсюда ли берет начало моя склонность противоречить, сохранившаяся на всю жизнь?