Василий Никифоров–Волгин - Рассказы
Он стал читать у гроба Господня шестнадцать паремий. Больше часа читал он о переходе евреев через Чермное море, о жертвоприношении Исаака, о пророках, провидевших через века пришествие Спасителя, крестные страдания Его, погребение Воскресение… Долгое чтение пророчеств чтец закончил высоким и протяжным пением: — Господа пойте, и превозносите во вся веки… Это послужило как бы всполощным колоколом. На клиросе встрепенулись, зашуршит нотами и грянули волновым заплеском: — Господа пойте, и превозносите во вся веки… Несколько раз повторил хор эту песню, а чтец воскликал сквозь пение такие слова, от которых вспомнил я слышанное выражение: «боготканные глаголы».
Благословите солнце и луна
Благословите дождь и роса
Благословите нощи и дни
Благословите молнии и облацы
Благословите моря и реки
Благословите птицы небесныя
Благословите звери и вси скоти.
Перед глазами встала медведица со слепым медвежонком, пришедшая святому Макарию:
— Благословите звери!..
«Поим Господеви! Славно–бо прославися!» Пасха! Это она гремит в боготканных глаголах: Господа пойте, и превозносите во вся веки!
После чтения «апостола'' вышли к плащанице три певца в синих кафтанах. Они земно поклонились лежащему во гробе и запели:
«Воскресни Боже, суди земли, яко Ты наследиши во всех языцех».
Во время пения духовенство в алтаре извлачало с себя черные страстные ризы и облекалось во все белое. С престола, жертвенника и аналоев снимали черное и облекали их белую серебряную парчу.
Это было до того неожиданно и дивно, что я захотел сейчас же побежать домой и обо всем этом диве рассказать матери…
Как ни старался сдерживать восторга своего, ничего поделать с собою не мог.
— Надо рассказать матери… сейчас же!
Прибежал запыхавшись домой, и на пороге крикнул:
— В церкви все белое! Сняли черное, и кругом — одно белое… и вообще Пасха!
Еще что–то хотел добавить, но не вышло, и опять побежал в церковь. Там уж пели особую херувимскую песню, которая звучала у меня в ушах до наступления сумерек:
Да молчит всякая плоть
Человеча и да стоит со страхом
и трепетом и ничтоже земное в
себе да помышляет.
Царь–бо царствующих и Господь
Господствующих приходит заклатися
и датися в снедь верным…
Посвящаю Толичке Ф. Штубендорф
Великий пост
Редкий великопостный звон разбивает скованное морозом солнечное утро, и оно будто бы рассыпается от колокольных ударов на мелкие снежные крупинки. Под ногами скрипит снег, как новые сапоги, которые я обуваю по праздникам.
Чистый Понедельник. Мать послала меня в церковь «к часам» и сказала с тихой строгостью:
— Пост да молитва небо отворяют!
Иду через базар. Он пахнет Великим постом: редька, капуста, огурцы, сушеные грибы, баранки, снитки, постный сахар… Из деревень привезли много веников (в Чистый Понедельник была баня). Торговцы не ругаются, не зубоскалят, не бегают в казенку за сотками и говорят с покупателями тихо и деликатно:
— Грибки монастырские!
— Венечки для очищения!
— Огурчики печорские!
— Сниточки причудские!
От мороза голубой дым стоит над базаром. Увидел в руке проходившего мальчишки прутик вербы, и сердце охватила знобкая радость: скоро весна, скоро Пасха и от мороза только ручейки останутся!
В церкви прохладно и голубовато, как в снежном утреннем лесу. Из алтаря вышел священник в черной епитрахили и произнес никогда не слыханные слова:
«Господи, Иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час апостолом Твоим низпославый, Того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас, молящих Ти ся…»
Все опустились на колени, и лица молящихся, как у предстоящих перед Господом на картине «Страшный суд». И даже у купца Бабкина, который побоями вогнал жену в гроб и никому не отпускает товар в долг, губы дрожат от молитвы и на выпуклых глазах слезы. Около распятия стоит чиновник Остряков и тоже крестится, а на масленице похвалялся моему отцу, что он, как образованный, не имеет права верить в Бога. Все молятся, и только церковный староста звенит медяками у свечного ящика.
За окнами снежной пылью осыпались деревья, розовые от солнца.
После долгой службы идешь домой и слушаешь внутри себя шепот: «Обнови нас, молящих Ти ся… даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего…»
А кругом солнце. Оно уже сожгло утренние морозы. Улица звенит от ледяных сосулек, падающих с крыш.
Обед в этот день был необычайный: редька, грибная похлебка, гречневая каша без масла и чай яблочный. Перед тем как сесть за стол, долго крестились перед иконами. Обедал у нас нищий старичок Яков, и он сказывал:
— В монастырях по правилам святых отцов на Великий пост положено сухоястие, хлеб да вода… А святой Ерм со своими учениками вкушали пищу единожды в день и только вечером…
Я задумался над словами Якова и перестал есть.
— Ты что не ешь? — спросила мать.
Я нахмурился и ответил басом, исподлобья:
— Хочу быть святым Ермом! Все улыбнулись, а дедушка Яков погладил меня по голове и сказал:
— Ишь ты, какой восприемный!
Постная похлебка так хорошо пахла, что я не сдержался и стал есть; дохлебал ее до конца и попросил еще тарелку, да погуще.
Наступил вечер. Сумерки колыхнулись от звона к великому повечерию. Всей семьей мы пошли к чтению канона Андрея Критского. В храме полумрак. На середине стоит аналой в черной ризе, и на нем большая старая книга. Много богомольцев, но их почти не слышно, и все похожи на тихие деревца в вечернем саду. От скудного освещения лики святых стали глубже и строже.
Полумрак вздрогнул от возгласа священника, тоже какого–то далекого, окутанного глубиной. На клиросе запели тихо–тихо и до того печально, что защемило в сердце:
«Помощник и Покровитель бысть мне во спасение; Сей мой Бог, и прославлю Его, Бог отца моего, и вознесу Его, славно бо прославися…»
К аналою подошел священник, зажег свечу и начал читать великий канон Андрея Критского:
«Откуду начну плакати окаяннаго моего жития деяний? Кое ли положу начало, Христе, нынешнему рыданию? Но яко благоутробен, даждь ми прегрешений оставление».
После каждого прочитанного стиха хор вторит батюшке: «Помилуй мя, Боже, помилуй мя».
Долгая–долгая, монастырски строгая служба. За погасшими окнами ходит темный вечер, осыпанный звездами. Подошла ко мне мать и шепнула на ухо: