Записки фотомодели. Стразы вместо слез - Бон Полина
В мире рейтингов и номеров имя – это бренд. Имя должно быть таким, чтобы одинаково хорошо смотрелось и на могильной плите, и на заднем кармане джинсов. Согласитесь, представить себе джинсы с эмблемой «Victoria Dolce» значительно легче, чем джинсы с эмблемой «Олеся Вислогузова» или «Настя Горбатко». Теперь моя подруга, возможно, в одном шаге от красивой надписи «Victoria Dolce» на ее могильной плите…
Она сама была бы рада повеселиться на моих похоронах. Тогда на моем надгробии тоже была бы красивая надпись… Собственно, я забыла представиться. Мое имя Лиза Каджар. Это имя тоже не настоящее, как и все в этом странном, преувеличенном, усыпанном стразами картонном мире, похожем на Диснейленд для взрослых. Естественно, я (как это ни вульгарно звучит) принцесса. Здесь это нормальное явление. И хотя в отличие от большинства обитательниц диснейленда во мне действительно течет кровь царского рода, сейчас это не имеет никакого значения. В Большой книге современной аристократии нашлось бы место и для меня. Но в этой книге я уже удостоилась титула известной и успешной фотомодели (и, конечно же, содержанки – в наше время такая приставка к «титулу» просто необходима, чтобы тебя считали успешной). И в нашем мире этот титул весит больше, чем старинный родовой герб.
Это я должна лежать на месте Виктории Дольче. Ведь именно мне предназначались пули в ее пистолете, похожем на игрушку… Но сегодня, кажется, повезло мне. Или не повезло… (Об этом я подумаю позже.)
Когда я слышу или читаю, как какой-нибудь пропитой и заношенный, как старый свитер, дядя или мадам со следами увядшей красоты убиваются по поводу ранней смерти известного актера, певца или художника, я испытываю смешанное чувство жалости и восхищения. Причем восхищение у меня вызывает смерть, а не старые гундосы, которые апатично пережевывают слова про «безвременный уход» и «недоделанные дела». Когда умирает кто-то молодой и талантливый, ко мне на время возвращается вера в Бога и Высшую справедливость. Значит, Он все-таки все видит и Ему не чуждо сострадание! Кем были бы все эти гениальные певцы, актеры и художники, не прибери их Господь – в двадцать, тридцать, сорок лет? Такими же спившимися маразматиками, как те их друзья и коллеги, которые теперь скорбят об их смерти! Уродливыми стариками с прогнившими мозгами и разложившейся печенью! Какая космическая ирония есть в том, что живые трупы обливаются соплями и слезами, оплакивая тех, кто ушел из их жалкого выморочного мира. И какая зависть слышится в их словах! Ранняя смерть – это как Божественный «Оскар» или Пулицеровская премия Всевышнего.
Но моя подруга Виктория Дольче так не считает. Она верует во всемогущую Пластическую Хирургию и в волшебную силу Индустрии Красоты. Виктория Дольче хотела бы пребывать в своем теле вечно, меняя по мере надобности органы на запчасти новых, более совершенных моделей. У Виктории Дольче есть только ее совершенное тело мальчика-подростка с узкими бедрами, выпирающими подвздошными костяшками и упругим животиком, извивающимся, как тело анаконды. И если оно вдруг исчезнет, от моей подруги ничего не останется. Виктория, сама того не зная, является самой последовательной сторонницей материализма. Поэтому она очень боится смерти. И сейчас, распластавшись на полу, как лабораторная мышь, она дергается и всеми силами цепляется за края все расширяющейся черной ямы, которая засасывает ее в свою бездонную глубину…
Поднимая голову от паркета, к которому она пришпилена невидимыми булавками смерти, Виктория Дольче посылает в мою сторону надсадный и неровный, как края рваной газеты, звук. На языке раздавленного таракана этот звук означает примерно следующее: «Я исчезаю. Мне страшно. Подойдите ко мне кто-нибудь». Божьи твари на пороге смерти удивительно быстро учатся понимать общий для всех божьих тварей язык. Не то что в дни своей «полной драйва» жизни!
Повинуясь этому зову, я ползу к телу Виктории Дольче, чтобы подарить ей прощальную улыбку. Мои колени разъезжаются на рассыпанных канапе, икре, пирожках с фуа-гра, волованах в форме толстеньких мужских членов с креветочным муссом, свежей клубнике. Если включить фантазию, то можно представить, что я ползу не по полу, а по роскошному огромному столу на пиршестве у какого-то жизнелюбивого божества. Я – главное блюдо, которое по замыслу шеф-повара должно само заползать в рот. Но сегодня моя фантазия вряд ли мне пригодится. Все происходящее и без того исполнено оригинально и с выдумкой.
Виктория Дольче протягивает ко мне руку с идеальными ногтями, сделанными в процессе ежедневных обязательных процедур в «Nail Room». («Nail Room» – это как церковь для истовых светских львиц.) Как будто она лежит не на залитом собственной кровью паркете, а на золотом песке острова Святого Маврикия, Виктория говорит дрожащим и скрипучим голосом:
– Дорогая, дай мне чего-нибудь выпить…
Стоя на карачках и пошатываясь, как перебравшая с алкоголем шлюха, обслуживающая клиента, я вижу, как из голубых глаз Виктории Дольче скатываются две капли. Они оставляют светлый след на ее перемазанных сажей и кровью щеках.
Я глажу ее по обожженным волосам. И слышу, как она бормочет, словно обиженный ребенок:
– Я не могу умереть! Ты же знаешь, я не могу умереть… сейчас… Когда все складывалось так хорошо… Я собиралась в Ниццу…
Мне хочется как-то ее утешить. Но я не знаю, что ей сказать. Сказать ей, что в Ниццу она еще успеет? Или соврать, что она действительно не может умереть? Или сказать ей правду о том, что вся ее жизнь до сегодняшнего момента – это просто омерзительный коктейль из лжи, пафоса и жалких фантазий на тему красивой жизни?
Больше всего я боюсь, что Виктория Дольче сейчас устроит настоящую истерику и будет вести себя как герои «Фабрики звезд», которые знают, что все их рыдания и страдания снимают многочисленные камеры.
Я почти молюсь:
– Не плачь, не плачь, не плачь…
Виктория Дольче уже смирилась с тем, что умирает. И теперь вслух режиссирует собственные похороны. Она хотела бы, чтобы ее кремировали. И чтобы урну с ее прахом похоронили в Сен-Тропе. Она не хочет гнить в вонючей московской глине на окраине города рядом с лежащими там толстыми некрасивыми продавщицами продовольственных магазинов, сторчавшимися наркоманами, водителями троллейбусов, ментами и просто быдлом из спальных районов. И уж тем более она не хочет гнить на родной Тамбовщине, где лежат на убогих кладбищах ее крепкие, как тамбовская картошка, бабушки и дедушки… Об этом Виктория даже не думает. Ее мысли высоки и прозрачны: на ее похоронах должны собраться все, кого она любила…
Я рассеянно слушаю ее монолог. Когда последние слова доходят до моего сознания, у меня вырывается нервный смешок. «Все, КОГО я любила»? Что она имеет в виду? Религия Виктории Дольче предписывает любить красивые места, дорогие машины, шикарную одежду, вкусную еду. Но в персональной библии Виктории Дольче ни слова нет про любовь к себе подобным. В религии Виктории Дольче люди всегда были лишь инструментом для достижения чего-то. А как можно любить пилочку для ногтей или бритву для подмышек?
Как обычно, я говорю:
– Все будет хорошо. – И улыбаюсь вымученной улыбкой. – Все будет хорошо, дорогая, нужно только верить… Верить.
Мои слова заглушает грохот, от которого сотрясается весь дом. В каминном зале с потолка падает хрустальная люстра. Вслед за этим волна горячего воздуха проходит по комнатам.
Я прихожу в себя уже на улице, где крики врачей, пожарных, спасателей, зевак выводят меня из оцепенения. Я вижу, как на носилках тело Виктории Дольче грузят в экипаж роскошного реанимобиля. Надрывающиеся сирены придают всему происходящему поистине вселенский пафос. Если моя подруга Виктория Дольче еще не утратила слух, ее сердце должно переполняться гордостью за самое себя.
Кто-то сажает меня на какой-то стул. Дает мне бутылку с водой. Мое лицо утирают мокрой тряпкой. Я слышу, как чей-то голос обращается ко мне:
– Вы можете говорить? Расскажите мне, что произошло?