Лев Копелев - Хранить вечно
Началось обычной процедурой: секретарь читал решение военной коллегии об отмене прежнего приговора. Я заявил ходатайство о вызове свидетелей. Адвокат вяло поддержал. Прокурор громогласно объявил, что считает излишним — материала по делу достаточно. Суд согласился с прокурором. Тогда я заявил ходатайство о приобщении к протоколу нового судебного следствия письменных заявлений моих товарищей по фронту, по довоенной работе, поданных после отмены оправдательного приговора. Адвокат вяло поддержал. Прокурор говорил долго и невразумительно, любуясь переливами своего голоса, округлостью бессмысленных фраз.
— В известном смысле юридическая практика допускает совмещение, так сказать, устных прямых показаний, а с другой стороны также и письменных и, тем самым, в известном смысле, так сказать, не прямых, но могущих пролить свет, если в этом имеется необходимость или, так сказать, процессуальная потребность в смысле прояснения отдельных моментов и в известном смысле деталей, рассматриваемых деяний, о чем в данном случае могут быть, однако, определенные сомнения и даже, в известном смысле, уверенность противоположного характера.
Он говорил, закидывая голову, то понижая, то повышая голос, плавно поводя большими холеными руками, старательно интонируя, как актер-любитель, — подчеркивая мнимо значимые слова и словосочетания, переключаясь без запинки с иронии на укоризну, переходя от поучительной деловитости к скорбному пафосу…
Что именно он хотел сказать, я просто не понял. Но судья согласился с прокурором. Ходатайство отклонили.
Зато и мне никто не мешал говорить, что и сколько захочу.
Судья и прокурор задавали вопросы.
— Как вы могли себе позволить утверждать будто… осуждать героические… дискредитировать… клеветать…
Адвокат спрашивал:
— За что вас наградили?… Чем вы объясняете свои плохие отношения со свидетелем таким-то?
Я отвечал подробно, вежливо, убедительно, страстно… Но видел перед собой блаженно-безмятежные глаза прокурора; иногда он, спохватившись, вдруг хмурился, что-то чиркал на листе бумаги; видел тусклые, равнодушные, скучающие лица за судейским столом — иногда они все же, казалось, прислушивались, даже секретарь оборачивался, и тогда я говорил еще убедительнее, еще страстней; видел седой затылок, сутулый пиджак адвоката…
Но капитан-комендант и лейтенант смотрели и слушали внимательно, словно бы даже участливо. И я говорил для них, пусть хоть эти два — фронтовик и молоденький новичок — узнают, поймут мою правду.
Начали допрашивать Ивана. Он повторил все, что сказал на первом и втором суде. Супясь, глядел вниз, запинался, дольше обычного тянул — э-э, чаще чем обычно вставлял «ну так вот, значит…» Но уверенно подтвердил все, что говорил раньше о лживости Забаштанского и Беляева, о том, как целеустремленно было состряпано обвинение.
Заседание прервали. Наступил вечер. Комендант повез меня в Бутырки все в той же «эмке».
— Так ты, майор, где воевал?… На Северо-Западе? А потом в Белоруссии? А я начинал на Днестре, рядовой был стрелок-первогодник: первый номер на станкаче… Потом в Сталинграде лейтенантом стал. Потом на Четвертом Украинском, в Румынию пришел старшим, когда Вену брали, батальоном командовал, там получил капитана. Если бы мне образование, я бы лучше успел. Но у меня же только восемь классов, и не где-нибудь в Ереване, а сельская школа в горах за Кироваканом. Чабаном я был, ударником; барашки пас. Хотел на ветеринара учиться. По комсомольской линии в колхозе работал, пионервожатым был; вообще интерес имел к науке, книжки читал, радио слушал. Правда, война — это, конечно, тоже университет. Вот я и есть гвардии капитан. Жена у меня — доктор, москвичка. Она меня в госпитале лечила, десять осколков вынула. А я за это ей сына сделал. Иван, по-нашему Ованес, глаза — черешенки, нос большой, как у меня, а волосы белые и рот маленький, как у нее. Три года, а говорит лучше, чем твой прокурор… Давай, давай, поезжай еще немного. Человеку в тюрьму ехать, пусть еще воздухом подышит… А ты хорошо говорил, майор, и все правду… Я всегда понимаю, кто врет, кто правду говорит… В глаза смотрю, сразу вижу. Твой друг капитан тихо говорит, больше думает; пока одно слово скажет, десять барашков пройти могут. Но хорошо говорит, и сразу видно, правда. А прокурор — говорит красиво, быстро, как по радио, как газету читает. Но сразу вижу, говорит много, ничего не думает. Ты как считаешь, лейтенант?
— Это называется ораторское искусство.
— Искусство! А на хрена оно нужно, такое искусство, чтоб человека в тюрьму сажать. Ты, майор, в плену не был? Не был. С фронта не бегал? Не бегал. Самострел себе не делал? Нет. Ранения имеешь? Имеешь. Боевые награды имеешь? Тоже имеешь. На фронте сколько? Почти все четыре года. Так за что же они тебя судят? Что ты мародера мародером назвал, что не хотел, чтоб немок насильничали?… За это спасибо надо сказать, а не судить. Ну если ты начальника обругал, это, конечно, могут придраться. Твой начальник был сволочь. Но трибунал тоже начальство. Ну пусть они выговор дают; ну пусть разжалуют; ну даже демобилизуют. Но в тюрьму? Нет, не может такого быть…
Он не верил моим возражениям. И его говорливое, шумно-добродушное участие ободряло и даже подогрело остывшую надежду: а что, если все же осудят лишь так, чтобы не применять амнистию?
В Бутырках меня в камеру не повели — суд не кончился; оставили в боксе, благо, просторном; я улегся на полу и выспался до подъема и поверки, и потом дремал еще с полдня в одиночестве. Получил передачу; ел, курил, готовил последнее слово. Вспоминал все новые аргументы, нумеровал, чтобы не забыть, горелой спичкой записывал на папиросном коробке.
Вызвали уже после обеда. Тот же капитан с лейтенантом и та же «эмка». Он поздоровался, как со старым приятелем. Нади и мамы в коридоре не было. (Им сказали, что заседание не состоится.) Начали с допроса Ивана. Секретарь читал выдержки из показаний Беляева и Забаштанского, из протоколов следствия. Мне позволяли возражать на них, но потом снова и снова вызывали Ивана.
Прокурор спрашивал велеречиво, играя голосом:
— Позвольте… как же это у вас получается? С одной стороны, вы, как офицер, член коммунистической партии, фронтовой политработник, занимаете в известном смысле боевые идеологические позиции… Но в то же время с другой стороны вы позволяете себе, так сказать, не обращать внимания, игнорировать, в известном смысле даже примиренчески недооценивать, защищать…
Председатель суда впервые по-настоящему оживился. Он нагнулся над столом, словно для прыжка, и уже не говорил, а злобно кричал на Ивана: