Евгения Гинзбург - Крутой маршрут
Гость собирался уже уходить, когда в комнату вошел, нет, не вошел, а вбежал Антон. На нем лица не было. Давно я не видела его таким взволнованным. Еле кивнув Кривошею, он отрывисто бросил мне:
— Выйдем на минутку в коридор...
Это было так непохоже на его обычную вежливость, что я сразу поняла: то, что он сейчас скажет мне, будет относиться именно к этому неистощимому говоруну, знатоку отечественной литературы и страстному любителю животных.
— Что? — спросила я, уже предвидя ответ.
— Это он! Тебя сняли с работы по его доносу. Он сообщил про чтение "Тараканища" и про твои комментарии.
Одна из медсестер, работавших с Антоном в поликлинике, взяв с него клятву, что он никогда никому не заикнется об этом разговоре, плача, воскликнула: "Боже мой! Что теперь с вами обоими будет! Что же это ваша Евгения натворила! Назвала товарища Сталина — пауком!"
Так говорили у них на закрытом партсобрании. И соответственно объяснили, что за подобное оскорбление божества воздается.
Холодея, я выслушала Антона до конца. Механизм происшествия мне был теперь совершенно ясен. Никто, ни одна душа на свете, кроме Кривошея, не слыхал моих дерзновенных догадок насчет Тараканища. Ну а путаница с насекомыми объяснялась, по-видимому, недостаточной начитанностью инстанций "белого дома", а также неосознанными подкорковыми процессами, подсунувшими вместо гротескового, отчасти даже комичного Таракана реального, зловещего и совсем не смешного Паука-кровососа.
— Дай доносчику по физиономии и выгони его за дверь! — потребовала я.
— Это всегда успеется. Никогда нельзя сразу показывать провокатору, что он раскрыт. Последим за ним несколько дней. Предупредим других...
Такая удивительная рассудительность вспыльчивого Антона объяснялась, как он рассказал мне потом, тем, что на улице, около нашего барака, он заметил, входя, несколько милиционеров, круживших тут из-за скандала в одной из комнат, где жили шоферы. Кривошей мог тут же броситься за помощью к правосудию и тем ускорить ход событий.
Так или иначе, но мы вернулись в нашу комнату, где все в той же идиллической позе, с кошкой Агафьей на коленях, сидел как ни в чем не бывало наш желанный гость.
Я не в силах была смотреть на него и без всяких обиняков юркнула за ширму, где у нас на тумбочке стояла электроплитка и вообще было подобие кухни. Там я сразу начала судорожно чистить картошку, прислушиваясь к тому, как выйдет из положения Антон.
— Евгения Семеновна слишком остро реагирует, — ласково, как с больным, заговорил Кривошей. — Ведь уже все бывало. Пройдет и на этот раз.
— Н-да... — отвечал Антон, нетерпеливо постукивая пальцами по столу.
— Я уж тут до вашего прихода говорил, что надо быть более разборчивой и, пожалуй, даже недоверчивой в выборе знакомых, — продолжал наш гость эпическим тоном, гладя кошку двумя пальцами по передним лапкам.
— Угу... — почти прорычал Антон. — Святая правда!
К счастью, беседа длилась недолго. Постучался кто-то из соседей и завел с Антоном разговор о своих болезнях. Кривошею представилась, таким образом, возможность вполне благопристойно закруглить свой визит. Он, пожалуй, пойдет, не будет мешать больному беседовать с врачом. Видно, у него был принцип "Чем наглее — тем правдоподобнее", потому что он не преминул заглянуть ко мне за ширму, чтобы еще раз настоятельно порекомендовать мне "экономить нервы". На прощанье он протянул мне руку.
— Извините, руки грязные, — двусмысленно сказала я, пряча свои — за спину.
Но понимать намеки — не входило в его методику. Он ласково улыбнулся и, не растерявшись, просто приветственно помахал своей повисшей в воздухе рукой.
Вечером (терять уже было нечего!) я снова читала Тоне вслух "Тараканище".
Бедные, бедные звери!
Плачут, рыдают, ревут...
В каждой берлоге и в каждой пещере
злого обжору клянут...
14. ДВЕНАДЦАТЫЙ ЧАС
А на другой день с утра, развернув газету, я увидела сообщение о деле врачей — убийц в белых халатах.
То, что последовало за этим, было до сих пор неслыханно на Колыме. Впервые на нашу дальнюю планету проникла эта отрава. До тех пор мы были в глазах начальства единым массивом. Нас терзали на основе полного национального равенства, не выделяя из общей мученической среды, так сказать, ни эллина, ни иудея. Даже космополитская кампания сорок девятого года прошла как-то стороной от нас. В это время нашему начальству было не до того: свои, специфические дела вытесняли эти, общесоюзные. И так все запарились с массовыми повторными арестами, с назначением ссылок и вечных поселений, с расширением числа комендатур... Да мало ли...
А о нашем обществе заключенных и ссыльных в этом плане и говорить было нечего. Ведь среди нас преобладали комсомольцы двадцатых и тридцатых годов, надежно законсервированные в идеях и категориях своей юности. Мы просто и понятия не имели о том, как за время нашего загробного существования здорово окрепла там, на материке, дружба народов.
Итак, в этом отношении Колыма позорно отставала. Только сейчас, в пятьдесят третьем, здесь спохватились и начали "регулировать национальный состав". Начальник сануправления Щербаков, — человек, безусловно, незлой и неглупый, — точно неожиданно сойдя с ума, метался по больничному двору, восклицая: "А Горин — не еврей? А Вальтер — не еврей? А кто здесь вообще евреи?"
— Хоть запрашивай из Германии справку о расовой чистоте, — мрачно острил Антон.
Шутка имела под собой некоторое реальное основание: через новых заключенных, прошедших плен, Антон узнал по каким-то каналам о судьбе своего брата, оказавшегося вместе с фольксдойче в Германии. Там его подвергли "расовому обследованию", после чего он получил справку, что в роду Вальтеров до пятого колена были все сплошные чистокровные тевтоны.
Но Антону тевтонство не помогло. С работы его тоже сняли. Правда, начальник отдела кадров Подушкин благосклонно выслушал сообщение Антона о том, что он не еврей.
— Никто вас в ЭТОМ и не обвиняет, — беспристрастно отверг ложное ОБВИНЕНИЕ начальник. — Зато вас можно обвинить в другом...
И сделал несколько прозрачных намеков на манеру распускать язык, на участие в контрреволюционной болтовне. Конечно, смешно было надеяться, что наш друг Кривошей скроет от "белого дома" участие Антона в той беседе о творчестве Корнея Чуковского.
— Вот так-то, — заключил начальник кадров, — впрочем, увольняетесь вы по сокращению штатов.
Так или иначе, к началу февраля пятьдесят третьего года мы оба были безнадежно безработными. Для полноты картины и Тоню отчислили из детского сада.