Дмитрий Урнов - На благо лошадей. Очерки иппические
Кто, глядя на мою посадку в седле, говорил: «Перестань ты, как кот на заборе, горбиться»? Отечественные и мировые чемпионы. «Вы, нынешние, нут-ка». Однако если вы спросите меня, понимаю ли я в лошадях, то я отвечу «Нет». Кое-что знаю о лошадях, но отличить хорошую лошадь от плохой не в силах.
Груз памяти, конечно, тянет меня назад, делая пристрастным или просто-напросто ограниченным. Когда доходят до меня имена новых чемпионов или известия о последних рекордах, я чувствую себя солидарным с тем стариком-конюхом, возле которого оказался я уже не меньше как с полвека тому назад. Для меня то было достижение – дослужился: послали меня к старту «с колесом». Раньше, в мое время, сохранялся такой порядок: перед началом заезда у финишного столба от каждой конюшни стояли помощники с запасными колесами на случай, если вдруг почему-нибудь сядет шина. И тут же был ветеран-конюх, который, наблюдая за проминкой, в каждом из проносившихся мимо рысаков видел его предков. «А вот Ратник-Турецкий, вылитый покойник!» – приговаривал старик, глядя, как трехлетний Престиж, делая фальстарт и принимая в резвую, выносит вперед ногу в точности, как его отец, а может быть, даже дед и прадед. «Покойница Карга! Вот покойница Карга!» – а то была её правнучка. Современность – всего лишь тень прошлого в глазах того, кто видел прошлое: что поделаешь!
* * *«Вы нам напоминаете реакционного романтика», – в университетские годы говорили мне мои профессора, в первую очередь Самарин с Виппером, а уж смысл употребляемых ими слов они понимали вполне. Если обычно газеты читают затем, чтобы узнать что-то новое, то учителя мои в те же газеты заглядывали, кажется, лишь для того, чтобы установить, какому понятию, давно известному, соответствуют последние события. «Преторианский переворот» определяли эрудиты, читая о том, что вчера произошло в Парагвае. И они тут же «усекли», куда меня потянуло, едва я стал у них отпрашиваться с лекций на конюшню.
Приобщившись к призовой конюшне, я старался и выглядеть подобающим образом, что было тогда нелегко. Где взять картуз, как у наездника Яковлева, которого с Крепышом я видел на фотографиях? Из конфискованной у деда летчицкой фуражки первого призыва наш сосед, портной Абрам Захарыч, смастерил нечто вроде страймла молочника Тевье, после чего знакомые заговорили, что у меня на голове появился головной убор a la Russe. Не было у меня и сапог бутылками, оставалось надеть лейтенантские, но знакомые все равно недоумевали, с какой это стати я расхаживаю по городу «в русском национальном костюме». Далеко еще было до почвеннического рейвавализма (оживления), вспыхнувшего что-нибудь лет через десять-пятнадцать. Правда, косоворотка у меня была натуральная. Сшила ее тетя Настя, вдова кучера Егора Иваныча Яничева, последнего из кучеров. Стоял он некогда со своей пролеткой у Красных Ворот и знавал того вошедшего в литературу лихача-душегуба, обладавшего голосом и до того трогательно исполнявшего в хорошую минуту «На Старой Калужской дороге, на сорок девятой версте», что слушатели заливались слезами. Нам эту песню, когда Егор Иваныч был еще жив, пел не обладавший ни голосом, ни слухом, но преисполненный искренним чувством, древний драгун Демидов, мы – подтягивали.
Лошади – это был, конечно, романтизм, возвратное движение назад в пампасы. Всадник – явление историческое. Конник – фигура социально-политическая. Первым усмотрел некий смысл в моих пока еще устных конных сказаниях, мой тезка, писатель-историк – почему? Исподволь назревал у Дмитрия Жукова пересмотр прошлого, он тайно стоял за казачество и начинал в глубине души сочувствовать белому офицерству. «Ты помнишь, – говорил он, – как в «Чапаеве» показаны капелевцы? Как герои». Галина Брежнева по дороге на конзавод вдруг спросила, указывая на заметную по размаху новостройку: «А правда ли, что здесь строятся дома для избранных?» Только устремленный на меня напряженный взгляд охранника помешал мне переспросить, что об этом известно ей самой; пришлось притвориться, будто я гляжу в другую сторону и вопроса не расслышал. А вопрос был по существу: куда движемся?
«То было время расцвета», – с подтекстом написал я в самой первой своей «лошадиной» статье. Подтекст заключался в переоценке десятилетия, предреволюционного, которое нас со школьных лет учили считать «позорным». Но какой же позор, если какую сторону той жизни ни возьми, то было время великих, эпоха Крепыша и Шаляпина! Статья была вовсе не о революции, посвящена была первой русской беговой наезднице Вере Костенской, призовая ее карьера пришлась на девятьсот десятые годы, поэтому я и ввернул про полный расцвет. Появилась эта небольшая статья на последних страницах беговой программы, не в воскресном выпуске, а в будний день. Но, хотя и в будни и на последних страницах, между строк, подразумеваемое все же прочел мой старший коллега по Институту Мировой литературы, лицо историческое и политическое, чудом уцелевшее в кровавой мясорубке тридцатых годов. А чудо, как говорили нам старшие, испытавшие власть чудес на себе, заключалось в том, что писал он не только о литературе и нередко не для открытой печати. На нас, молодых сотрудников, выполнение им тайно-специальных функций не распространялось, судя по тому, что мы в своей писанине позволяли себе протаскивать какие угодно подтексты, и никого из нас пальцем не тронули. Разве что время от времени старший товарищ по работе давал нам понять, что наши старания не пропали даром и поняты правильно. «Любопытная у вас статья», было мне сказано, хотя такого зоркого читателя бега и вообще лошади, разумеется, совершенно не интересовали, он смотрел в корень.
Современным людям захотелось старины – желания такого рода мои всезнающие профессора называли реставрационными тенденциями, но, не решаясь произнести этого вслух, лишь осторожно, окольным путем, меня предупреждали, прося не забывать, чему они меня учили: романтизм есть реакция. Но процесс пошел, как скажет хорошо нам известный деятель, и я своими ушами слышал, как Горбачев это изрек, когда в середине восьмидесятых пригласил нас, литераторов, на совещание. Однако задолго до этого, когда реформатор еще шел к коммунизму, мы все, сообща, пусть по-разному, способствовали ретроградному движению, как некогда вся Россия споспешествовала революции. «Так дальше жить нельзя» – говорили тогда, и нам то же чувство со временем сделалось знакомо. По Лукрецию, Карлейлю, Гегелю и Марксу, история повторяется, все случается дважды, раз – трагически, второй раз комически. Нам выпало играть историческую комедию социального переворота, когда над лозунгами, обещавшими «Больше социализма», можно было только смеяться. И в этом разница. Когда Ильич насвистывал «Смело, товарищи, в ногу», тогда ему вторили искренне, когда же нам пророчили «возврат к Ленину», мы знали – это вранье и обман. Хотел ли каждый из нас, как мольеровский Жорж Данден, того, к чему все пришло?