Александра Толстая - Отец. Жизнь Льва Толстого
16 июля. «Нынче с утра мечтал о том, что поеду к вам, если меня пустят, т. е. сама Софья Андреевна скажет об этом. Но она торопилась, уезжая и ничего не сказала, и я нынче не приеду, се qu'est retarde n'est pas perdu[131]. До другого раза… В том, что меня не пустила нынче к вам Софья Андреевна, было бы что–то унизительное, стыдное, если бы я не знал, что не пускает меня нынче к вам не Софья Андреевна, а Бог…
«Если бы она (жена) знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни…» — записал отец в дневнике 12 июля.
Она не хотела, не могла этого понять. Она не представляла себе, что отец так близок к уходу, близок к тому, чего она больше всего боялась — передаче прав на свои книги в общее пользование.
Бедный председатель суда, добрейший Денисенко, оказался между двух огней. Отец обратился к нему с просьбой составить формальное завещание, в котором отец отказывался бы от права собственности на свои сочинения.
Я видела, какая непрестанная борьба шла в душе отца. Он ждал того же от меня, терпимости, любви, того, к чему я совсем не была готова. «Кому больше дано, с того больше и спрашивается», — постоянно говорил он мне. «Не дано, папаша, — говорила я ему, — не могу…» «А ты постарайся через не могу…» Но даже и он не всегда мог.
«Жил дурно, все это время — был недобр, — снова писал он Черткову 2 августа, — А как только нет любви — нет радости, нет жизни, нет Бога. Одна дырочка в ведре, и вся вода вытечет… Да, Бог — любовь, это для меня такая ясная, несомненная истина, но в последнее время я все яснее и яснее не то что вижу, но чувствую всем существом, что проявлять любовь в жизни, нам, дрянным людям, да еще с еще более дрянным, гадким прошедшим, нелегко, а что тут на каждом шагу дилеммы, и во имя любви: исполнишь одно требование любви, нарушишь другое. Одно спасение: жить только в настоящем, нести крест на каждый день, час, минуту. А я плох, и все больше и больше хочется умереть. Прежде хотелось по вечерам, а теперь и по утрам. И это мне приятно. Не думайте, что я жалуюсь вам. Не имею ни права, ни желания, большей частью только благодарен, особенно когда один».
Хотя отец, уступив матери, решил не ехать в Стокгольм, он все же торопился закончить свой доклад для всемирного Конгресса. Но Конгресс был отложен из–за забастовки рабочих в Швеции. А когда Конгресс состоялся, доклад Толстого даже не огласили. Отец был разочарован. «Везде ложь, — говорил он. — Люди боятся правды, отвыкли от нее. С одной стороны, собрались для того, чтобы установить мир… а рассуждают об усилении вооружения».
Когда в Ясную Поляну приехала тетенька Мария Николаевна, стало много легче. Тетенька не вмешивалась в семейные дела, но одно присутствие ее сдерживало мою мать. Мы все вздохнули.
Как–то вечером приехал Гольденвейзер и отец сел с ним играть в шахматы. Вдруг сердито залаял мой пудель Маркиз, у подъезда затарахтели колеса. К дому подъехали исправник, становой, стражники. Все в доме заволновались. Оказалось, что приехали арестовать Гусева. В бумаге, которую отец потребовал от станового, было объявлено, что Гусева ссылают на два года в Чердынь, Пермской губернии, за «революционную» деятельность. Сбежались все домашние, служащие, отец прошел с Гусевым в кабинет. Ему дали полчаса на сборы. Гусев наскоро сдавал бумаги, укладывал вещи. Отец молчал, только лицо его было бледнее обыкновенного. Я сунула Гусеву в чемодан «Войну и мир», которой он никогда не читал, как произведение художественное, не имевшее, с его точки зрения, религиозно–философского значения. «Это скрасит вам дорогу», — шепнула я ему. Отец обнял, поцеловал Гусева и молча, глотая слезы, пошел наверх. Дрожки отъехали.
«Тьфу! — плевалась тетенька–монахиня вслед отъезжавшей полиции, — За что они арестовывают такого доброго человека! Тьфу! тьфу!».
В дневнике отец писал:
«Вчера вечером приехали разбойники за Гусевым и увезли его. Очень хорошие были проводы: отношения всех к нему и его к нам. Было очень хорошо. Об этом нынче написал заявление».
«Вчера, в 10 часов вечера, подъехали к нашему дому несколько человек в мундирах и потребовали к себе помощника в моих занятиях, Николая Николаевича Гусева, — говорилось в этом. заявлении. — …Один из них, исправник, в ответ на мой вопрос, вынул из кармана небольшую бумагу и с торжественным благоговением прочел мне заключающееся в бумаге решение министра внутренних дел о том, что для блага вверенного его попечению русского народа, по 384‑й или еще какой–то статье (хотя казалось бы, что для того, чтобы делать то, что они делали, не нужно было ссылаться ни на какие статьи), Н. Н. Гусев должен быть за распространение революционных изданий взят под стражу и сослан по каким–то известным и понятным министру внутренних дел соображениям, именно в Чердынский уезд Пермской губернии, и по тем же соображениям именно на два года…
Один только виновник этого возбуждения, сам Н. Н., был радостен и спокоен и со свойственной ему добротой и заботой о других, а не о себе, спешил приводил в порядок мои дела, так как сроку приготовиться к отъезду ему дано было не более получаса…
Надо было видеть, как провожали Гусева и все наши домашние, и все случайно собравшиеся в этот вечер в нашем доме знакомые, знавшие Гусева. Одно у всех, от старых до малых, до детей и прислуги, было одно чувство уважения и любви к этому человеку и более или менее сдерживаемое чувство негодования против виновников того, что совершалось над ним…
И этого–то человека — доброго, мягкого, правдивого, врага всякого насилия, желающего служить всем и ничего не требующего себе, — этого человека хватают ночью, запирают в тифозную тюрьму и ссылают в какое–то, только тем известное ссылающим его людям место, что оно считается ими самым неприятным для жизни…»
Заявление это было напечатано почти во всех русских газетах.
Отец был слаб физически, но люди этого не сознавали и шли к нему непрекращающейся вереницей, и с каждым из них он находил точки соприкосновения. С художником Пархоменко, писавшим его портрет, он говорил об искусстве. С членами Думы, Василием Маклаковым и др., приезжавшими к нему, отец развивал мысль о земельной реформе, о внесении в Государственную Думу проекта единого налога Генри Джорджа.
Отец устал, устал от неприятностей, от людей, ему хотелось видеть Черткова. Он был рад уехать из Ясной Поляны в подмосковное имение Крекшино, где жили Чертковы и где он надеялся отдохнуть в спокойной обстановке, отдохнуть от постоянных упреков, истерик…
С отцом поехали Душан, Илья Васильевич и я. Но не тут–то было… Покоя не было.
Несмотря на отрицательную телеграмму, которая была послана кинематографической фирме на их запрос — могут ли они приехать заснять отъезд Толстого, «Патэ–журнал» все же прислал фотографов и они снимали, спрятавшись в кусты, гнались за нами по дороге на станцию… В поезде к нам присоединился Гольденвейзер. В Москве, в Хамовниках, мы думали застать брата Сергея с женой, но их там не оказалось. Обед принесли из вегетарианской столовой, надеялись, что отец отдохнет. Но явился Спиро, корреспондент «Русского Слова», которое издавалось Сытиным. Не успел еще корреспондент раскрыть рот, для того чтобы задать вопросы, как отец, с неожиданной суровостью, напустился на его патрона.