Иоганн Эккерман - Разговоры с Гете в последние годы его жизни
После того как мы вдосталь насмотрелись на рукопись «Геца», Гёте показал нам оригинал своего «Итальянского путешествия» [104]. Эти ежедневные записи — наблюдения и замечания — переписаны столь же четким и ровным почерком, как и его «Гец». Все решительно, твердо, уверенно, никаких помарок, чувствуется, что перед внутренним взором пишущего в любое, мгновение свежо и отчетливо возникали даже мелкие детали этих заметок. Здесь все неизменно, кроме бумаги, которая в каждом городе, где останавливался путешественник, была другого формата и оттенка.
В конце рукописи мы обнаружили остроумный набросок пером, сделанный Гёте, — итальянский адвокат в пышном облачении выступает с речью перед судом. Более комичную фигуру трудно себе представить, костюм же на нем до того нелепый, что кажется, будто он вырядился так для маскарада. Тем не менее это зарисовка подлинного выступления адвоката. Указательный палец уперт в кончик большого, другие пальцы растопырены; уверенный в себе, стоит толстый адвокат; это почти статичное положение как нельзя лучше сочетается с огромным париком, который он на себя напялил.
Среда, 3 февраля 1830 г.*С «Глоб» и «Тан» разговор перешел на французскую литературу и литераторов.
— Гизо, — между прочим, сказал Гёте, — человек солидный, вполне в моем вкусе. Его отличают глубокие знания, тесно связанные с просвещенным либерализмом, и потому-то, стоя над партиями, он идет своим собственным путем. Меня разбирает любопытство: какую роль он будет играть в палате, куда его сейчас выбрали.
— Многие, знающие его в основном понаслышке, — заметил я, — говорят о нем как о человеке несколько педантичном.
— Тут надо знать, — возразил Гёте, — какого рода педантизм ставят ему в вину. Все значительные люди, которые ведут более или менее регулярный образ жизни и руководствуются твердыми принципами, люди мыслящие и не относящиеся к жизни как к пустой забаве, на поверхностного наблюдателя частенько производят впечатление педантов. Гизо человек дальновидный, спокойный и выдержанный, выгодно противостоящий чрезмерной французской живости, и эти его свойства им следовало бы ценить особенно высоко, — ведь такие люди им нужны в первую очередь.
— Виллемен, — продолжал Гёте, — пожалуй, превосходит Гизо в ораторском искусстве, он способен логически развивать мысль от начала и до конца. Он не стесняется сильных выражений, чем добивается внимания и игумного успеха у слушателей, но он куда поверхностнее Гизо и куда менее реалистичен.
Что касается Кузена, то нам, немцам, он, конечно, мало что дает, ибо философия, которую он преподносит своим соотечественникам в качестве новинки, давным-давно нам знакома. Тем не менее он многое значит для французов, так как со временем даст им совсем новое направление.
Кювье, великий знаток природы, — весьма примечателен своей изобразительной силой и стилем. Никто не излагает факты выразительнее, чем он. Но философия ему, в общем-то, чужда. Он сумеет вырастить очень знающих, однако поверхностных учеников.
Слушать все это мне было тем интереснее, что взгляды Гёте были близки взглядам Дюмона на вышеупомянутых ученых. Я пообещал ему выписать соответствующие места из их рукописей, дабы при случае сопоставить их со своим собственным мнением.
Упоминание о Дюмоне навело разговор на отношение Гёте к Бентаму, о коем он выразился следующим образом,
— Хотел бы я понять, — сказал он, — как случилось, что такой разумный, умеренный и практический человек, как Дюмон, стал учеником и верным почитателем дурака Бентама.
— Бентам, — отвечал я, — личность двойственная. Я лично вижу в нем Бентама-гения, обосновавшего принципы, которые извлек из забвения и тем самым широко распространил Дюмон, и Бентама — страстною человека, из чрезмерной любви к полезности переступившего границы собственного учения и таким образом сделавшегося радикалом как в политике, так и в религии.
— Вот это-то, — отвечал Гёте, — и является для меня загадкой: старик завершает свою долгую жизнь, ставши радикалом. Стремясь сгладить это противоречие, я заметил, что Бентам, твердо уверенный в совершенстве своего учения, равно как и открытых им законов, а также принимая во внимание невозможность полного изменения господствующей в Англии системы, тем паче поддался страстному своему рвению, что, почти не соприкасаясь с внешним миром, не мог представить себе всю опасность насильственного переворота.
— Дюмон, — продолжал я, — менее страстный и более здраво мыслящий, никогда не одобрял неистового рвения Бентама и сам был донельзя далек от такого рода ошибок. К тому же он имел счастье насаждать принципы Бентама в стране, которую, вследствие политических событий той эпохи, можно было рассматривать как новую, а именно в Женеве, где все прекрасно ему удавалось, что доказывало ценность принципов как таковых.
— Дюмон, — отвечал Гёте, — умеренный либерал, каковыми, впрочем, являются и должны являться все благоразумные люди, и я в том числе; действовать в духе умеренного либерализма я старался в течение всей своей долгой жизни. Истинный либерал, — продолжал он, — тщится доступными ему средствами сделать возможно больше добра, но при этом остерегается огнем и мечом искоренять недостатки. Он хочет, неторопливо продвигаясь вперед, мало-помалу устранять общественные пороки, не прибегая к насильственным мерам, которые сметают с лица земли не меньше доброго, чем порождают его. В этом несовершенном мире он довольствуется существующим добром до тех пор, покуда времена и обстоятельства не будут способствовать достижению большего.
Суббота, 6 февраля 1930 г.Обед у госпожи фон Гёте. Молодой Гёте рассказывал премилые историйки о своей бабушке, госпоже советнице Гёте из Франкфурта, которую посетил двадцать лет тому назад в бытность свою студентом. Вскоре он получил приглашение сопровождать ее на обед к князю-примасу.
Князь, желая особо почтить госпожу Гёте, вышел встретить ее на лестницу, но так как на нем было его обычное облачение, то она, приняв его за аббата, почти не обратила на него внимания. Да и за столом, сидя рядом с ним, поначалу сохраняла довольно суровое выражение лица. Однако из застольных разговоров и вообще из поведения присутствующих ей, мало-помалу, уяснилось, что ее сосед и есть князь-примас.
Засим он поднял свой бокал за ее здоровье и здоровье ее сына; госпожа советница, в свою очередь, поднялась и провозгласила тост за благополучие его преосвященства.