Иоганн Эккерман - Разговоры с Гете в последние годы его жизни
— В стихотворении «Ильменау», — продолжал Гёте, — говорится о некоем эпизоде из эпохи, которая в тысяча семьсот восемьдесят третьем году, когда я его написал, была отделена от меня уже целым рядом лет, так что я вправе был изобразить в нем себя самого как некую историческую фигуру и вести диалог со своим собственным я былых времен. Как вы знаете, там изображена ночная сцена в горах после одной из безумных наших охот. У подножия утеса мы соорудили несколько маленьких шалашей и устелили их лапником, чтобы не спать на сырой земле. Перед шалашами мы разожгли костры, на них варилась и жарилась наша охотничья добыча. Кнебель, уже и тогда не выпускавший трубки изо рта, сидел ближе к огню и потчевал всех грубыми шутками и остротами, в то время как бутылка переходила из рук в руки, изящно сложенный Зекендорф, растянувшись у подножия дерева, бормотал про себя какие-то стишки, поблизости, в шалаше, крепко спал герцог. Я сидел у тлеющих углей, погруженный в тяжкие думы и борясь с приступами раскаяния из-за тех бед, которые иной раз учиняли мои писания. Мне и доныне кажется, что Кнебеля и Зекендорфа я обрисовал очень недурно, да и молодой герцог в хмуром бесчинстве своих двадцати лет, думается, удался мне.
Спешит он в жажде впечатлений, —
Троп недоступных нет, и трудных нет высот! —
Пока несчастье, злобный гений,
Его в объятия страданья не толкнет.
Тогда болезненная сила напряженья
Его стремит, влачит могучею рукой,
И от постылого движенья
В постылый он бежит покой.
И в самый яркий день — угрюмый,
И без цепей узнав тяжелый гнет,
Душой разбит, с мучительною думой,
На жестком ложе он уснет.
(Перевод В. Левина.)
Таким он и был с головы до пят, ни единой черточки я не преувеличил.
Но этот период «Бури и натиска» герцог вскоре оставил позади и достиг благодетельной ясности духа, так что в тысяча семьсот восемьдесят третьем году в день его рождения я с удовольствием напомнил ему о его обличье в те минувшие годы.
Не буду отрицать, что поначалу он причинял мне много забот и огорчений. Но его здоровая натура быстро очистилась от всего наносного, и с той поры жить и действовать вместе с ним стало для меня истинной радостью.
— Но в ту первую пору вы совершили вдвоем с ним путешествие по Швейцарии, — заметил я.
— Он любил путешествовать, — отвечал Гёте, — но в путешествиях искал не развлечений и удовольствия, а пристально приглядывался, внимательно прислушивался ко всему доброму и полезному, что могло пригодиться для его страны. Земледелие, скотоводство, промыслы бесконечно многим ему обязаны. Его стремления никогда не носили личного, эгоистического характера, но были чисто продуктивными и предусматривали всеобщее благо. Так он составил себе имя, прославившееся далеко за пределами его маленькой страны.
— Его простота и внешне беззаботные повадки, — сказал я, — свидетельствовали, что он не ищет славы и не придает ей большого значения. Она сама собой пришла к нему в результате его таланта и трудолюбия.
— Странная это штука со славой, — проговорил Гёте. — Дерево горит, потому что есть в нем горючий материал, человек приобретает славу, ибо в нем есть материал для таковой. Слава же хочет, чтобы ее искали, и погоня за нею — суета сует. Правда, разумным поведением и всевозможными уловками можно приобрести некое подобие громкого имени. Но если внутренняя сокровищница человека пуста, то все это только напрасные хлопоты и завтра он уже будет позабыт.
Так же обстоит дело и с народной любовью. Герцог за нею не гнался и не стремился ее завоевать, однако народ его любил, чувствуя, что он принял его в свое сердце.
Засим Гёте упомянул о прочих членах герцогского дома, отметив, что благородство характера свойственно каждому из них. Он говорил о добром сердце нынешнего герцога, о надеждах, которые подает юный принц, и с любовью распространялся о редкостных качествах ныне правящей великой герцогини, которая, не щадя своих сил, пеклась о всех нуждающихся в помощи того или иного рода, а также о том, чтобы пробудить в своих подданных добрые задатки.
— Она и всегда-то была ангелом-хранителем герцогства, а нынче, по мере того как длительнее и теснее становится ее связь со страною, и подавно, — сказал Гёте. — Я знаю великую герцогиню с тысяча восемьсот пятого года и много раз восхищался ее умом и характером.
Она одна из лучших и значительнейших женщин нашего времени, и даже не будучи герцогиней, осталась бы таковой. А ведь это самое главное, чтобы монарх, даже без всех своих регалий, остался большим человеком, может быть, даже более значительным, чем был до того, как стать монархом.
Далее мы заговорили о единстве Германии, о том, при каких условиях оно возможно и желательно.
— Меня не страшит, — сказал Гёте, — если Германия останется разобщенной, наши превосходные шоссейные и будущие железные дороги все равно свое дело сделают. Главное, чтобы немцы пребывали в любви друг к другу! И всегда были едины против внешнего врага. И еще, чтобы талеры и гроши во всем немецком государстве имели одинаковую ценность и чтобы можно было провезти свой чемодан через все тридцать шесть княжеств, ни разу не раскрыв его для таможенного досмотра. И, наконец, чтобы дорожный паспорт веймарского гражданина пограничный сановник соседнего княжества не был бы вправе объявить недействительным «иностранным паспортом», — в пределах немецких государств не должно более существовать понятия «заграница». Германия должна наконец стать единой во всем, что касается мер и веса, торговли и товарооборота, и еще в сотнях вещей, которые я сейчас и не припомню.
Но если кто-нибудь полагает, что такое большое государство, как Германия, должно иметь одну огромную столицу и что такая столица может способствовать развитию отдельных талантов, равно как и благу народных масс, то он жестоко заблуждается.
Кто-то сравнил государство с живым телом, в таком случае столицу приходится сравнить с сердцем, которое дарит жизнь и здоровье всем его многочисленным членам, близко и далеко от сердца расположенным. Но чем дальше они от сердца, тем слабее и слабее становится для них приток жизни. Некий остроумный француз, нажегся, Дюпэн, начертил карту культурного состояния Франции, наглядно показав культурное состояние Франции и просвещенность тех или иных департаментов более темной или светлой краской. Южные департаменты, наиболее удаленные от столицы, на его карте были закрашены черной краской в знак царившей в них беспросветной темноты. А разве так бы все это выглядело, если бы в прекрасной Франции было не одно лишь средоточие света и жизни, а десять, к примеру?