Василий Бетаки - Снова Казанова (Меее…! МУУУ…! А? РРРЫ!!!)
Над всеми моими романами возвышался этот — самый неукротимый, самый тайный… Лида.
—--------
Она умерла от инфаркта ровно в шестьдесят. Когда мне было почти тридцать…
За это время были у меня браки, романы, романчики и просто приключения, но она для меня всегда оставалась особенной, главной, единственной…
Каждый приезд в Москву был мой праздник, а уж тот год, что я провел в Москве, перейдя на втором курсе Литинститута на один учебный год с заочного на дневное, был праздник праздников! Весь этот год я прожил у Лиды в квартире. Даже девочек в институте, с которыми у меня что-то было, можно за целый этот год пересчитать по пальцам одной руки: не гонялся я за новинками. Ну, кто из них мог бы сравниться с Лидой?
Пятнадцать лет длился этот фантастический роман, светился этот тайный праздник. И кончился. Всё на свете кончается…
Никто ни о чем не догадывался. Мы часто уходили гулять вдвоём, мы уезжали вдвоем на дачу… Да и днем она, как правило, была дома одна.
Бывшая актриса немого кино, совсем молодой сошедшая с экрана, когда изобрели звук, она была серьёзно образованной женщиной, и хотя снобизма в ней было немало, этот снобизм никогда не принимал неприятной резкой формы. Она ни о чем не говорила жестко "нет" или "да" — всё было зыбко, но достоверно…
Лида никогда не расспрашивала меня ни о каких моих связях, и я никогда не ревновал свою прекрасную тётку, хотя знал, что трое или четверо любовников у нее сменили друг друга за пятнадцать лет нашего романа. Мне казалось, что всё, что было у нее, или у меня — это вскользь, мимо: друг для друга мы всегда оставались первыми, и это наполняло радостью…
И она говорила — не врала, никогда ни в чем не врала, только, бывало, умалчивала о многом — говорила мне, что я для неё "самый любимый любовник, хотя и не самый любимый племянник". Из племянников и племянниц на первом месте была для нее Ира — младшая дочь тетки Марии, та самая Ира, которая когда-то жила у нас в Питере года три и была моей второй нянькой. Первой нянькой была Динка, большая пушистая колли, которая лет до трёх заталкивала меня своим длинным носом обратно в кровать, если я пытался выбраться оттуда через борт.
9. ВОЛОШИНЫ И МАРШАК
Первые пятна памяти. Лёва Друскин. С.Я. Маршак.
О Максе Волошине — которому случилось быть моим крёстным — я знаю практически только по рассказам: он умер, когда мне было два года. Детская память — светлые пятна в полной тьме.
Самое яркое пятно — море!
Собака суёт нос в пену. Кто-то широкоплечий и бородатый, одетый во что-то белое, стоит рядом с отцом у меня за спиной. Меня уговаривают войти в воду. Я боюсь. Собака подталкивает меня носом, а бородатый говорит: «Иди, иди, не утонешь». И я вошел в слабый прибой.
Вот и всё, что я сам помню о Волошине. Потом, когда я стал постарше, родители и «тетя Маша» М.С. Волошина. Чтоб отличать её от сестры отца, тоже Марии, её звали у нас Машей, а тётку — Мурой.) мне, конечно, много рассказывали… Но это всё уже с чужих слов.
У Марьи Степановны — тети Маши — я бывал изредка с родителями, а после войны и один приезжал ненадолго в Коктебель раза три.
Как-то раз уже в студенческие годы я у неё, да ещё при нескольких гостях, позволил себе поиздеваться над стихами Андрея Белого и заодно над антропософией вообще. Она смертельно обиделась: «…ведь Макс был антропософ, посерьёзнее даже Белого, и память Штайнера обязывает… и она не позволит… и вообще — щенок…»
Короче говоря, я уехал в тот же вечер.
На следующий год мы по причуде судьбы столкнулись в Москве в метро. Она глянула пристально и прошла мимо.
Через несколько я лет приехал в Коктебель в Дом творчества Писателей и встретил там своего приятеля, питерского поэта Леву Друскина. Лева уговорил меня помириться с Марьей Степановной и повёл меня к ней. Я вкатил в волошинский дом Левино кресло на колёсах и услышал сверху тётимашин голос, совсем старушечий: «Левушка? Кто тебя приволок?». Спустилась, и Лева тут же сказал, еще до того, как она меня увидела: «Не сердитесь на него, он сам всё понимает»
Она позвала в гостиную. Усадила. Даже угощать чем-то стала. Только я видел, что всё это делается ради Лёвы. Формально мы помирились, но взаимный интерес, который был у нас, когда я был ребенком, угас, и с тех пор я видел М. С. только мельком, заходил, бывая в Коктебеле, с визитом вежливости… Один раз она даже пошла со мной вместе на могилу Волошина.
Со стихами Волошина я познакомился лет в шестнадцать, и тоже там, у неё в Коктебеле. Самым главным для меня сразу стал венок сонетов «Корона астралис»:
В нас тлеет боль внежизненных обид,
Изгнанники, скитальцы и поэты
И, конечно, историософские вещи, вроде "Дмитрия самозванца".
А еще пророческие строки:
" Не в первый раз мечтая о свободе,
Мы строим новую тюрьму"
Был какой-то период, когда Волошин для меня стоял вровень с Блоком. А выше Блока я в те годы и не представлял себе поэтов…
У моей мамы было две двоюродных сестры, и четыре двоюродных брата. Два из них, да и две кузины, были Гительсоны (один из этих братьев, став актером, взял себе псевдоним Тельсен) и ещё Маршаки.
Илью Яковлевича Маршака (писавшего под псевдонимом М. Ильин) я видел как-то раз мельком, но страшно любил его книжку «Сто тысяч почему или рассказы о вещах». Эту книжку я даже в блокаду не смог сжечь в буржуйке, где горело тогда полное собрание сочинений Гёте…
А вот Самуила Яковлевича помню с раннего детства. До переезда в Москву он работал в ленинградском Детиздате и иногда у нас бывал. Приходя, приносил мне каждый раз в подарок книжку с яркими картинками — иногда свою, а иногда и не свою. Я всегда очень радовался. Когда же мои родители ходили к нему в гости, меня с собой они почему-то никогда не брали.
У мамы в шкатулке среди всяких бус хранилось шуточное посвящённое ей стихотворение С. Я., написанное в какой-то Новый год.
Помню из него только начало:
У Бины кораллы, у Бины рубины,
А глазки у Бины совсем карабины…
Еще помню крупный школьнически-правильный почерк.
После смерти родителей я увидел Маршака только в 1946 году. Будучи в Москве у Лиды, я ему позвонил, и он меня тут же пригласил к себе. Поморщился от моих стишков («недобальмонт какой-то у тебя!»), но мои первые переводы (а это был Г. Гейне) сдержанно похвалил и сказал, что переводчик из меня точно выйдет, надо только две тонны груза к заду привязать для усидчивости. Правда, тут же сказал, что переводить Гейне — безнадёжный тупик, что и сам он начинал, да забросил. Посоветовал учить английский. Он уже тогда чувствовал, что за английским — будущее, хотя в девяти десятых советских средних школ еще продолжали по инерции преподавать немецкий. К сожалению, его добрый совет так и пропал тогда даром: я был слишком ленив…