Валентин Яковенко - Томас Карлейль. Его жизнь и литературная деятельность
«Tout va bien ici, le pain mangue»[5],– замечает Карлейль относительно своей лондонской жизни. Небольшое сбережение, несмотря на все искусство Джейн, таяло. Будущее принимало угрожающие черты. Карлейль согласился принять от Милля тысячу рублей в вознаграждение за сгоревшую рукопись, однако дальнейшая работа затягивалась; судьба же «Sartor'a» не позволяла возлагать особые надежды и на эту книгу, и он поневоле обращается к старой мысли: нельзя ли найти каких-либо иных заработков помимо литературы. Временами он готов даже совсем бросить ее: что дала она ему до сих пор?.. Он не прочь поработать на пользу народного образования; кстати, в Глазго организовалось в эту пору общество распространения образования; но ни виги, ни тори, ни даже радикалы – исключая небольшую кучку молодежи – не хотят иметь с ним дела (ведь он автор мистического, нелепого «Sartor'a»!). Затевается новый радикальный орган; его друзья (Милль) стоят очень близко к этому делу; он питает надежду, что ему будет предложено редакторство; но, увы, «более опытные» радикалы находят, что он, несмотря на несомненную талантливость, говорит бессмыслицу… Правда, через Стерлинга Карлейль получил предложение работать в «Таймc», органе либеральной партии, но он не согласился подчинить себя партийным требованиям. Затем некто Базиль Монтегю, также из либерального лагеря, предложил ему место домашнего секретаря и жалованье в две тысячи рублей; от этого места он, конечно, тоже отказался. Таким образом, материальное положение Карлейля в первые два года его пребывания в Лондоне было далеко не завидно, и еще вопрос, удалось ли бы ему окончить свою знаменитую «Историю», если бы «Бриллиантовое ожерелье» и очерк «Мирабо», напечатанные в журналах, не поддержали его? Два года с лишком писал Карлейль свою «Историю французской революции». Вручая рукопись жене, он сказал: «Я не знаю, имеет ли эта книга какие-либо особенные достоинства и как люди отнесутся к ней; вероятнее всего, они постараются никак не отнестись; но вот что я мог бы сказать всем: в продолжение целого века у вас не было книги, которая вылилась бы так же непосредственно и пылко из самого сердца живого человека. Делайте с нею, что хотите, вы..!» «Это – дикая, необузданная книга, – пишет он Стерлингу, – нечто вроде самой французской революции». Действительно, публика была вовсе не подготовлена к появлению подобной книги; читатель, привыкший к известным шаблонам, не знал сначала, что сказать о ней: это какая-то «фантасмагорическая история на языке вавилонского столпотворения», – говорил он в недоумении. Журнальные обозреватели также останавливались перед нею в смущении, чувствуя непригодность своих мерок. Но немногие избранные сумели сразу оценить ее как гениальное произведение, а в Карлейле признать человека необычайных дарований, величайшего человека среди современников. Диккенс носил ее повсюду с собою. Саутсей прочел ее шесть раз. Теккерей написал о ней восторженную статью. Вожди либеральной партии – Маколей, Брум и другие – почувствовали, что Карлейль самый опасный для них противник; они не могли уже более относиться к нему с пренебрежением. Милль приветствовал книгу в «Лондонском обозрении» как «гениальное произведение». Успех был несомненный, громадный, превосходивший всякие ожидания Карлейля. Из Америки Эмерсон писал, что там еще никогда не читали подобной истории.
Действительно, «История французской революции» для Карлейля не была только историей. «В течение многих лет, – говорит Фроуд, – он мучительно изучал тайну человеческой жизни, изучал в уединении, до самой глубины, чтобы познать истину ее и понять свою собственную обязанность. Он не верил ни в какие специальные „конституции“; он не был ни тори, ни вигом, ни радикалом… Он совлекал с себя всякие „формулы“ и неистово отбрасывал их прочь, находя, что „формулы“ в наши дни и есть именно та „ложь“, в которую люди якобы веруют!.. Он хотел сказать людям, что Бог и справедливость еще существуют в этом мире; что современные народы управляются все теми же Божескими законами, как и израильтяне в Палестине, что люди должны стремиться к истине, говорить правду, поступать справедливо. Когда они забывают об истине ради условной и удобной лжи, предпочитают свое собственное удовольствие, желание, честолюбие нравственной чистоте, мужеству и справедливости… тогда подымаются страшные вихри, которые подхватывают их, как пылинку… Голодные и униженные миллионы подымаются, чтобы сотворить суд над своими преступными правителями, хотя сами они немногим лучше тех, кого ниспровергают; если они бессильны построить на развалинах обитаемое жилище, то достаточно сильны, чтобы уничтожить и превратить в прах развращенные учреждения, служащие прикрытием и орудием гнета…» Карлейль действительно верил, что такова судьба человечества.
Французская революция представляла прекрасный исторический пример. «Франция из всех современных народов – величайшая грешница… Она отвергла свет Реформации, она замучила своих Колиньи. Она предпочла жить в свое удовольствие и положилась на мишурный блеск своего Просвещения; она учинила подлог относительно религии, которой якобы придерживалась в то время, как в действительности не верила. Дворцы и замки ее утопали в роскоши и блеске, а когда бедный просил кусок хлеба, ему презрительно говорили, что он может питаться травой. Французское крестьянство выносило тиранию своих принцев и сеньоров, выносило терпеливо, пока терпение было возможно, и, как овца, подвергалось ежегодно стрижке на радость своего хозяина. Но обязанностям подданных соответствуют обязанности правителей. Наступает время, и аристократию, заправляющую делами, требуют к ответу… Аристократия оказывается лжеаристократией, духовенство – лжедуховенством; они не могут более оставаться у власти, их ниспровергают. К несчастью Франции, она отрекается и от всякой истинной аристократии, от истинного духовенства. Возникает новая вера, получающая затем повсеместное распространение, именно – что всякий человек сам свой правитель, сам свой учитель; все люди равны, и всем принадлежит одно и то же неотъемлемое право на свободу… Таково новое евангелие. Его пытались осуществить даже с помощью гильотины, но всеобщее блаженство не наступило. Дело в том, что первый шаг этого нового исповедания веры ложен. Люди вовсе не равны; между ними существует бесконечное неравенство. Французская революция вовсе не означает уничтожения различий и освобождения от авторитета вообще, так как авторитет мудрых и добрых над глупыми и плутами – первое условие всякого здорового человеческого общежития. Французская революция – это суд над великими преступниками, из поколения в поколение творившими неправду и преуспевавшими…» Такова основная мысль Карлейлевой «Истории». Она начинается рассказом о крахе развратного старого порядка; люди мечтают о свободе, которая должна принести с собою царство мира, счастья и всеобщей любви; призрачные надежды гибнут; наступает черед убийств, террора и гильотины как средств возродить человечество… Карлейлева «История», говорит Фроуд, была названа эпической, но это скорее Эсхилова драма, содержание которой до малейшего факта взято из самой действительности, драма, в которой еще раз появляются на нашей прозаической земле фурии и потрясают своими страшными змеями. Это цельное, органическое произведение, вышедшее как бы из рук самой природы; в нем ничего нельзя прибавить или изменить. Перед вами тянутся бесконечной вереницей вполне живые люди из плоти и крови. Карлейль умеет вызвать их из праха разных мемуаров и документов, и они неизгладимо запечатлеваются в вашей памяти. Необычайная драматическая сила соединяется у Карлейля с такою же любовью к истине, составляющей для него нравственный долг. Он не щадил труда и с немецкой обстоятельностью изучал всякую мелочь. Но все это попадает предварительно словно в гигантское пылающее горнило и оттуда уже бьет могучей струей чистого металла… И хотя вы не найдете здесь особенного обилия цитат и ссылок на источники, однако это единственная история революции, полученная нами, как выражается Гарнетт, из первых рук.