Анатоль Абрагам - Время вспять
И наконец, выскажу горечь за легкомыслие (чтобы не сказать халатность), с которым он отнесся к своим обязанностям руководителя моих первых шагов в науке с 1936 по 1939 годы, горечь, которая и по сей день не совсем прошла.
Что он сделал для меня за эти годы? Каждый год в течение трех лет он подписывал документы, заверяющие, что я работал над диссертацией под его руководством. Он выдал мне разрешение работать в библиотеке Института Анри Пуанкаре (Henri Poincarй), по моей просьбе представил меня Нобелевскому лауреату Луи де Бройлю (Louis de Broglie), чей семинар я хотел посещать, а также привел меня один раз на знаменитый „чай“ (где его знаменитый отец Жан Перрен собирал сливки научной общественности) и представил меня своему шурину Пьеру Оже (Pierre Auger), который открыл так называемый „эффект Оже“ и о котором я еще скажу ниже.
В 1938 году он одолжил мне свой персональный экземпляр обширного обзора по ядерной физике, написанный Хансом Бете (Hans Bethe) (библиотечный экземпляр сразу украли), который война помешала мне ему вернуть. Что еще? Он посоветовал мне читать „Physical Review“, чтобы найти тему для моей научной работы. Конечно, осенью 1936 года этот журнал еще не достиг теперешних чудовищных размеров, но, как я сказал раньше, мне не хватило таланта, чтобы извлечь пользу из этого легкомысленного совета.
Он был неуловим. Я никогда не знал, ни где он находится, ни что он делает, и, так как я не решался звонить ему на дом, наши встречи были редкими и краткими. Рассказывают, что французский политический деятель Жорж Клемансо (Georges Clemenceau) однажды так отозвался о своих коллегах Пуанкаре (Poincare) и Бриане (Briand): „Пуанкаре все знает, но ничего не понимает, а Бриан ничего не знает, но все понимает“. Мне хотелось сказать про Перрена: „Он все знает и все понимает. Но что он делает?!“. Я думаю, что не был бы так зол на него, если бы он не был так обаятелен и мил. Мне вспоминается знаменитая картина французского художника XVIII века Ватто (Watteau). Картина представляет живого очаровательного юнца, резвящегося с игрушкой „диаболо“. Название картины „Безучастный“. Вот этого юнца мне и напоминает мой старый друг Фрэнсис. Я еще не раз вернусь к нему.
Право не знаю, как мне назвать вторую половину моих шести одиноких лет, эти три года (1936-1939) моих „научных“ занятий. После первой несчастной встречи с геометрией в тринадцать лет я больше никогда не плакал над своими интеллектуальными неудачами и название плачевные годы не подходит. Может быть, туманные годы, потому что мои воспоминания об этих годах раздо более расплывчаты, чем о предыдущих трех. Потому ли, что им не хватает „корсета“ экзаменов, которые служили вехами в предыдущие годы, или потому, что, следуя доброму доктору Фрейду, моя память подсознательно уничтожает ненавистные воспоминания? Не знаю. Да и не все ли равно? Я теряюсь в их хронологии и удовольствуюсь тем, что расскажу кратко о книгах, которые изучал, и о личностях, с которыми встречался. Боюсь, что для всех кроме физиков, это будет нестерпимо скучно но эти проклятые годы требуют исповеди.
Теория квантов и теория относительности были тем заколдованным миром, в который я мечтал заглянуть. Я не решался сразу взяться за труды де Бройля и еще менее за английские и немецкие книги, которые украшали полки библиотеки Института Анри Пуанкаре. Де Бройль внушал мне священный ужас, по-английски я читал с большим трудом, а по-немецки еще хуже, хотя официально я изучал его в лицее пять лет. (Я давно определил, что главная трудность немецкой фразы состоит в том, чтобы установить, утверждает она что-то или отрицает — проблема четности числа знаков отрицания. Найти глагол легче, так как он всегда прячется в конце фразы. Воображаю, как нелепо звучат по-немецки слова Писания: „В начале был Глагол“.)
Для вступления в теорию относительности я выбрал книгу, которая оказалась совершенно дурацкой: „Общая относительность и абсолютное дифференциальное исчисление“. Автор этой книги, некий господин Гальбрен, представлялся читателю как „математик и актуарий“. Я это рассказываю, чтобы показать, до какой степени я был одинок, „грызя гранит науки“.
Моей следующей попыткой постичь теорию относительности был двухтомный трактат фон Лауэ в переводе на французский. Фон Лауэ — безусловно, крупнейший физик, но, может быть, по вине переводчика я его понимал с большим трудом. Чтение фон Лауэ указало мне на мои пробелы в теории электромагнетизма, и я приобрел книгу Леона Блоха (брата Евгения Блоха, о котором уже говорил). Она была напичкана уравнениями, а значит была высоконаучной. (Я был в те времена порядочным снобом в этом отношении. Только позже, гораздо позже, я открыл как много физики можно объяснить, употребляя совсем мало уравнений.) Однако Леон не обладал педагогическими способностями своего брата Евгения, и я его скоро забросил. (Оба брата погибли от руки нацистов во время войны.)
Затем я обратился к книгам Буаса (Bouasse). Хочу сказать здесь несколько слов об этом злом гении французской физики, который свирепствовал много лет. Буас занимал кафедру физики в университете Тулузы. Слава Богу, его скверный характер помешал ему занять кафедру в Париже, где он принес бы еще больше вреда. Он написал большое число толстых томов, главным образом, по акустике, электричеству и магнетизму, о которых говорил: „Надо полагать, мои книги хороши, раз столько людей их покупают“, что казалось логичным. Я пользовался некоторыми из них. Для инженеров и преподавателей физики они были бы неплохи, если бы не были испорчены невероятным невежеством в области современной физики и бешеной ненавистью к ее создателям. Он не признавал существование не только квантов, но и электронов. Что касается теории относительности, то даже имя Эйнштейна он произносил с пеной у рта и называл его иронически „второй Ньютон“ (ирония была неуместной). Его узкий консерватизм, безграничный шовинизм и ненависть к парижским коллегам находили выход в зажигательных предисловиях, которыми он украшал свои творения. Буас оказал вредное влияние на целые поколения инженеров и учителей и даже на некоторых профессоров университетов. Он несет тяжелую ответственность за отсталость многих разделов французской физики.
Давно я заглядывался на полках библиотеки на двухтомный ТРУД, роскошно изданный, увы, по-немецки, — „Электродинамику“ Я. И. Френкеля. Мне пришло в голову, что должно существовать издание на русском языке, и я решил его приобрести. Отец, будучи теперь с нами, не мог мне его прислать из России. Но мне помог муж его сестры Раисы, который работал переводчиком на разные языки. Он достал мне каталог советских научных книг и выписал те, в которых я нуждался. Я уже сказал, что они были очень дешевы. Стоимость „Электродинамики“ Френкеля составляла лишь 20 % немецкого издания. Таким образом я приобрел много русских книг или, вернее, книг на русском языке, потому что многие из них были переводами с иностранных языков.