Александр Редигер - История моей жизни
В начале апреля 1874 года в нашей столовой (в доме командира полка) кто-то из обедавших сказал, что он осенью думает поступить в Академию, а мне еще надо послужить; на это я ответил, что и я поступаю в этом году в Академию, а именно в Геодезическое отделение Академии Генерального штаба, куда принимают уже через два года офицерской службы*. Сказано это было только из желания показать, что двери Академии уже открыты и для меня, но в действительности я о Геодезическом отделении и не думал, так как оно мне представлялось слишком трудным: уже для поступления требовались знания по высшей математике, а курс в Отделении вероятно был доступен только избранным математикам! Я даже не поинтересовался выяснить - в какие годы (четные или нечетные) бывает прием в это Отделение?
Каково же было мое удивление, когда через несколько дней в дежурной комнате один из товарищей меня спросил: правда ли, что я иду в Геодезическое отделение? Я сказал, что это было шуткой. Он мне ответил, что поверил шедшему из столовой слуху, так как прием в Отделение будет в этом году. Уйти из полка поскорее было очень соблазнительно и я сейчас же прошел в полковую канцелярию к Харкевичу узнать, когда надо подавать рапорт о поступлении в Академию? Он мне сказал, что срок уже прошел, но полк опоздал с представлением по начальству, и я еще могу подать рапорт сегодня же (это было 14 апреля). Я немедленно поехал в Академию и там добыл программу для приемных экзаменов; самым жгучим был вопрос о требованиях по высшей математике. Требовалось дифференциальное и интегральное исчисления, высшая алгебра и сферическая тригонометрия. Часть дифференциального исчисления я уже одолел совершенно свободно, вероятно, и остальное не труднее? Я прошел уже по программе столько-то; вероятно, объем остального курса не был чрезмерен, судя по объему программы. Спрашивать совета было не у кого, да и некогда, надо было решиться. Я подал рапорт.
Шаг этот был решительным потому, что в Академию шли из Гвардии немногие и на это в полку смотрели, если и не с осуждением, то с удивлением, так как служба в Гвардии была первейшей и почетнейшей. Уход в Академию обозначал, если и не разрыв с полком, то все же искание иной службы. Через день, 16-го, я уже представлялся командиру полка по случаю подачи рапорта. Мы его так редко видели, что такое представление было событием.
Затем я обратился за помощью к дяде: найти мне преподавателя, который меня подготовил бы по высшей математике, чтобы я наверняка мог одолеть ее. Он переговорил с преподавателем математики в гимназии, Ираклием Петровичем Верещагиным, который взялся меня подготовить, примерно, в тридцать уроков, по три рубля за каждый. Верещагин оказался очень милым человеком, лет 35-40, красивой наружности. Он мне указал, какие руководства купить, между прочим одно французское "Geometric analytique de Fourcy"*; я никогда не читал (вне уроков французского языка) французские книги, а потому усомнился, пойму ли я? Но он меня уверил, что научные книги легче понять на малознакомом языке, чем романы, в чем я скоро убедился сам. 20 апреля начались уроки. 22 апреля я уехал на один день! к матушке, сообщить ей в подробности о своей затее; она была рада и как всегда пришла мне на помощь субсидией в сто рублей. Уроки у Верещагина пошли усиленным темпом! так как на лето он хотел переехать в Павловск; ходил я к нему на квартиру (Литейный, 57). Занятия шли успешно. По закону офицеры, готовившиеся в Академию, с 1 июня освобождались от служебных занятий; в конце мая мне пришлось на несколько дней переехать в лагерь, а с июня я был опять в городе. Наконец, к 14 июля, программа была пройдена, и Верещагин признал меня подготовленным к экзаменам в Академии.
Наряду с занятиями по высшей математике, я усердно повторял все нужное к экзамену из предметов, проходившихся в Корпусе: элементарную математику, физику, историю, географию, на экзамене требовалось написать сочинение на умение ситуационного черчения тушью. Черчение мне в Корпусе не давалось, и я взялся за него и усердно чертил; художественного исполнения я в этом отношении никогда не мог достичь, но все же тут несколько подучился.
Здесь нужно упомянуть о состоянии в то время моего здоровья. В Пажеском корпусе и по производстве я часто страдал расстройством желудка (от невской воды?). Не помню, по чьему совету, но в конце декабря 1872 года я стал пить утром натощак по рюмке английского портеру; он ли помог или от другой причины, но от этой беды я вскоре избавился.
Беспрестанно я болел горлом; всякие полоскания и смазывания горла танином были нужны постоянно, и никакое кутанье горла не помогало. Я решил идти напролом - не закрывать шеи зимой и ходить с открытым воротником. Это помогло и заболевания горла стали редкими. Объяснение было найдено уже потом: до восьмидесятых годов офицеры зимой носили барашковые воротники; при ходьбе шея при закрытом воротнике нагревалась и легче подвергалась простуде. Вероятно, в 1873 году я сделал эксперимент и с того времени привык всегда ходить в пальто с открытыми отворотами.
Еще серьезнее была болезнь глаз: они у меня зудели, от чтения скоро утомлялись; уже в октябре 1872 года я обращался к известному окулисту Блессигу; в мае 1873 года я три раза был у доктора Магабли, но они мало помогали, и я помню, что глаза мои стали болеть даже после получасового чтения. Идти в Академию с такими глазами было трудно, но в марте 1874 года я попал к знаменитому окулисту Юнге, который мне так помог, что глаза мои с успехом выдержали страду подготовки к Академии и работы в Академии.
По близорукости мне еще в Финляндском корпусе разрешили употреблять в классе лорнет. В Пажеском корпусе мне разрешили носить очки. По производстве в офицеры мне посоветовали носить пенсне, чтобы давать глазам отдых; я последовал этому совету и даже раскутился на покупку красивого золотого пенсне с голубыми стеклами (для сбережения глаз). Стекла были, однако, удивительно хрупкими и постоянно ломались, например, от удара об пуговицу, так что это мне надоело и в мае 1873 года я обменял свое пенсне на золотые очки, которые стал носить постоянно.
Усиленные занятия весной 1874 года начали вызывать боль в груди. Я был очень худой, со впалой грудью. При выступлении полка в лагерь я распорядился принести ко мне из роты параллельные брусья, громадные, широкие. Они стояли около моего стола, и я по несколько раз в день переходил от стола к ним, чтобы промять члены. Болели мускулы, но боль в груди прошла, а грудь выпрямилась и расширилась.
В конце лета в Петроград* приехал мой родственник, Александр Хун. Он был внуком моей тетки Линген (сестры моей матери) и приходился мне двоюродным племянником, но был моих лет или даже несколько старше меня. Семья Хун жила в Риге, где он и воспитывался, но, кажется, гимназии не кончил, поэтому он поступил вольноопределяющимся{22} в какой-то армейский гусарский полк, а теперь должен был поступить для подготовки в офицеры в Константиновcкое пехотное училище{23}. Он был очень красив собою, особенно в гусарской своей форме, но один глаз был полузакрыт, по-видимому, вследствие легкого удара, который он получил от своих кутежей в полку. Он, впрочем, избегал говорить о своем прошлом, и когда я его просил сняться гусаром, до поступления в училище - он отказывался, говоря, что он никогда не снимается, так как фотография есть документ, по которому могут потом найти человека, который желал бы исчезнуть. Я считал это странной шуткой с его стороны. В конце августа он в назначенный день отправился в училище, и с тех поря о нем не слыхал. По справке в училище его там не оказалось. Потом я слышал, будто он удрал в Америку.