Альфонс Доде - Воспоминания
Пока герцог был жив (конечно, это простое совпадение, я не думаю, чтобы такая дружба без взаимности побудила Морни охранять от гнева правосудия неблагодарного памфлетиста), Рошфор почти не подвергался травле. Но как только Морни скончался, начались преследования. Раззадоренный Рошфор стал вдвое заносчивее и смелее. Как из рога изобилия на него посыпались штрафы, за ними последовала тюрьма. Вскоре в дело вмешалась цензура. Обладая нюхом дегустатора, но дегустатора, вооружившегося принципиальностью, цензура нашла, что все писания Рошфора имеют политический привкус. Существование «Фигаро» было поставлено под угрозу, и Рошфору пришлось уйти из газеты. Тогда он основывает «Лантерн», выдвигает свою артиллерию и смело поднимает флаг корсара. И, как ни странно, брандер Рошфора зафрахтовал не кто иной, как Вильмессан, Вильмессан-консерватор, Вильмессан — громила. Цензура и Вильмессан оказали в данном случае медвежью услугу консерваторам и империи. Всем памятна история «Лантерн», потрясающий успех — этой газеты, ее красный листок, мелькавший у всех в руках, вспыхивавший огненными искрами на тротуарах, в извозчичьих пролетках, в железнодорожных вагонах, негодование правительства, громкий скандал, судебный процесс, запрещение «Лантерн» и ожидаемый, неизбежный результат: Рошфор — депутат Парижа.
Но и тут Рошфор не изменился: он перенес на скамьи Палаты, на ее трибуну оскорбительную хлесткость своих памфлетов и до конца отказывался видеть в империи серьезного противника. Помните, какой разразился скандал? Некий правительственный оратор, взиравший презрительно, свысока, как оно и подобает чопорному парламентарию-формалисту, на простого газетчика Рошфора, назвал его однажды «смешным». Побледнев, стиснув зубы, Рошфор встает со своего места и бросает в лицо короля через головы его министров: «Я мог быть смешон, это я допускаю, но меня никогда не видели в костюме зубодера, с орлом на плече и куском сала под шляпой». В тот день председательствовал Шнейдер. Помню выражение растерянности на его добродушной, толстой физиономии. Вообразив на его месте изящное лицо, оттененное усами, ироническое и холодное лицо де Морни, я подумал: «Как жаль, что здесь нет герцога! Он мог бы наконец осуществить свою прихоть и познакомиться с Рошфором».
С тех пор я лишь дважды, да и то мельком, видел Рошфора. В первый раз на похоронах Виктора Нуара,[79] когда Рошфора положили в извозчичью пролетку, обессиленного двухчасовой борьбой бок о бок с Делеклюзом[80] против обезумевшей толпы — против двухсот тысяч безоружных мужчин, женщин и детей, которые во что бы то ни стало хотели отнести тело убитого в Париж, где огонь артиллерии сулил им верную гибель. Второй раз я встретил Рошфора во время войны, среди неразберихи Бюзенвальской битвы, среди топота батальонов, отдаленного гула крепостной артиллерии, стука санитарных повозок, лихорадочного возбуждения, дыма, среди епископов, разъезжавших верхом в нелепых, как бы маскарадных одеяниях, добрых буржуа, которые шли на смерть, полные веры в план Трошю, среди героики и гротеска той незабываемой драмы, которая состоит, как и драмы Шекспира, из возвышенного и комичного и которая называется осадой Парижа. Это было на Мон-Валерьене: холод, грязь, голые деревья, уныло качавшиеся на фоне сумрачного неба. Мой друг проезжал в карете, все такой же бледный, подтянутый, в наглухо застегнутом черном костюме, как и в те далекие времена, когда он служил в ратуше. Я крикнул ему сквозь бурю:
— Здравствуй, Рошфор!
Больше я его не видел.
АНРИ МОНЬЕ[81]
Вспоминаю себя в мансарде моей юности. Зима, окно разрисовано морозом, холодно, в камине нет огня. Я работаю, строчу стихи за маленьким некрашеным столом, укутав ноги дорожным пледом. Раздается стук в дверь.
— Войдите!
На пороге появляется довольно странная фигура. Представьте себе живот, стоячий воротничок, красную, чисто выбритую физиономию буржуа и римский нос, оседланный очками. Незнакомец церемонно кланяется и говорит:
— Я — Анри Монье.
Анри Монье, тогдашняя знаменитость! Актер, писатель и художник в одном лице. Люди оборачивались, встречая его на улице, а г-н де Бальзак, человек наблюдательный, очень уважал его за наблюдательность. Странная наблюдательность, надо признаться, непохожая на обычную. В самом деле, многие писатели приобрели богатство и известность, высмеивая недостатки и причуды ближних. Монье же не пришлось далеко ходить за прототипом: он встал перед зеркалом, прислушался к своим мыслям и речам и, найдя себя в высшей степени комичным, создал тот поразительный тип французского буржуа, ту жесточайшую на него сатиру, которая зовется Жозефом Прюдомом. Ибо Монье — это Жозеф Прюдом, а Жозеф Прюдом — эта Монье. Решительно все роднит их-от белых — гетр до галстука в тридцать шесть оборотов. То же, словно у надутого индюка, жабо, тот же забавно-торжественный вид, тот же властный, пристальный взгляд из-под очков в золотой оправе, те же невероятные афоризмы, изрекаемые голосом старого простуженного ростовщика. «Эх, кабы мне выйти на час или на два из своей шкуры, — говорит Фантазио[82] своему другу Спарку, — и стать вон тем прохожим!» Монье, у которого было весьма мало общего с Фантазио, не имел никакого желания стать прохожим. Он больше, чем кто-либо, обладал даром раздвоения, но выходил из собственной шкуры лишь для того, чтобы подшутить над самим собой, чтобы посмеяться над своей собственной внешностью, и потом опять залезал в свою дорогую, в свою бесценную оболочку, ибо этот беспощадный иронический ум, этот жестокий насмешник, этот Аттила буржуазной глупости был в частной жизни простодушнейшим и глупейшим буржуа..
Среди прочих забот, поистине достойных Жозефа Прюдома, Анри Монье владела навязчивая мысль, свойственная провинциальным чиновникам, сочиняющим экспромты, и полковникам в отставке, посвящающим свои досуги переводу Горация: он хотел, вскочить, на Пегаса, надеть башмачки Талии, наклониться, рискуя порвать подтяжки, и зачерпнуть чистой воды Иппокрены; он мечтал о лаврах, об академических успехах, о пьесе, принятой Французским театром. Он уже поставил в Одеоне «Художников и буржуа», стихотворную не какую-нибудь! — пьесу в трех действиях, как говорилось в афишах, которую он написал при содействии одного молодого человека, кажется, коммивояжера, весьма искусного по части подбирания рифм. Одеон — это неплохо, но куда лучше попасть во Французский театр, в дом. Мольера! И целых двадцать лет Анри Монье бродил вокруг да около прославленного театра, бывал в кафе «Режанс» и кафе «Минерва», словом, всюду, где можно встретить актеров, неизменно важный, опрятно одетый и чисто выбритый, как благородный отец, самоуверенный и, самодовольный, как резонер в комедии.