Андрей Ранчин - Борис и Глеб
Некоторые скупые сведения удается разыскать и о сестрах Бориса и Глеба. Одной из них была Предслава, или Передслава. Тесть Святополка Окаянного польский князь Болеслав Храбрый, женатый на Оде, дочери маркграфа Эккихарда, вывез Предславу из захваченного им и его зятем Киева — об этом сообщает Киево-Печерский патерик, памятник XIII века{125}.[34] По известию Титмара Мерзебургского (немецкий хронист не называет княжну по имени), ее, «уже давно им желанную <…> Болеслав, забыв о своей супруге, незаконно увез с собой» в Польшу{126}. В Польше Предслава жила, по-видимому, на положении наложницы Болеслава: польский властитель, вероятно, выстроил для нее отдельную резиденцию{127}.
Скорее всего, Предслава была единоутробной сестрой Ярослава Мудрого, а Борису и Глебу доводилась старшей сводной сестрой. «Повесть временных лет» сообщает, что именно Предслава тайно предупредила родного брата о вокняжении Святополка, убиении им Бориса и намерении убить Глеба{128}. Это сообщение — несомненно, позднейшая вставка{129}, но оно, вероятно, соответствует истине. Предслава, кажется, ненавидела и презирала Святополка, и «братик Каин» платил ей той же монетой, отдавая в наложницы Болеславу. Сестра, наверное, питала симпатию к Борису и горько сожалела о его гибели. По свидетельству того же Киево-Печерского патерика, восходящему к составленному в XI столетии Житию Антония Печерского, у Предславы укрывался Моисей Угрин (то есть Венгр) — дружинник Бориса, уцелевший после гибели своего господина; родной брат Моисея Георгий погиб, прикрывая князя Бориса от копий убийц{130}.
Возможно, незамужняя Предслава, жившая при отце, опекала маленького Глеба и заботилась о нем: Глеб, кажется, рано потерял мать. Но не будем забегать вперед: и эта история еще впереди.
Дочерью царевны Анны, по-видимому, была Мария-Добронега, ставшая впоследствии женой польского князя Казимира I Восстановителя[35]. Польский историограф Ян Длугош пишет об этом со всей определенностью: «В то время на Руси княжил князь Ярослав, сын Владимира, имея родную сестру, рожденную от Анны, сестры греческих императоров Василия и Константина, красивую и добродетельную, по имени Мария; ее-то, несмотря на различие обрядов, польский король Казимир и берет в жены по многим соображениям, [которыми] руководился как сам, так и его советники»{131}.[36] Также, возможно, дочерью Анны была Феофана, или Феофано, — жена новгородского посадника Остромира (ее считает дочерью Владимира и Анны польский историк А. Поппэ). Остромир состоял в свойстве с киевским князем Изяславом Ярославичем, внуком Владимира Святославича — возможно, именно через свою супругу, о чем сообщается в записи Остромирова Евангелия 1056—1057 годов, самой ранней сохранившейся датированной древнерусской рукописи, заказчиком которой был новгородский посадник{132}. Мать Анны, жена императора Романа II, также носила имя Феофано.
Получается, что и Феофана, и Мария-Добронега приходились Борису и Глебу сестрами не только по отцу, но и по матери.
Но была ли порфирородная Анна матерью первых русских святых?
Глава третья.
МАТЬ
Караван судов медленно поднимался вверх по широкой сонной и скучной реке. Уже давно остались позади страшные, ненасытные речные пороги — гряды громадных камней, вокруг которых кипела, пенилась, вилась вода, будто где-то в глубине таилась древняя Харибда, некогда подстерегавшая хитроумного царя Итаки Одиссея. Бесконечные, бескрайние степи — сухие моря с высокой травой, колеблемой, словно волны, горьким жгучим ветром, — сменились иными, но столь же безотрадными картинами: по левому берегу потянулась гряда невысоких холмов. В отдалении стало проступать что-то темное, расплывчатое. Вглядываясь, царевна Анна различала в этом одноцветном, черном пятне утлые деревянные домики, прилепившиеся к склонам холмов и опоясанные кольцами частокола и стен с башнями. Здесь ей суждено жить и умереть.
О как непохоже было это унылое место на милый ее сердцу Царственный город, где из раскрытых окон дворца синела веселая гладь Боспора, играя бликами на солнце — то ровная, как драгоценная лазоревая ткань, то испещренная пенистыми барашками. Рядом, в дуге Золотого Рога, чуть покачивались большие расписные триеры. О море, море!..
Ночи пахли лимоном и лавром, ласковый ветерок приносил по утрам розовые лепестки на подоконник.
О Город, Город, пусть прирастет, присохнет язык мой к гортани, если я забуду тебя!..
Теперь она обитала — нет, томилась, доживала свой, увы, слишком долгий век — среди варваров-тавроскифов, в диком народе рос, о котором — она помнила это — пророк Даниил вещал, что он будет попирать истинную веру перед концом времен. Или в Писании говорится о другом, лишь созвучном по имени народе?
Жестокий рок или Провидение забросили ее сюда, на конец земли, к подножию Рифейских гор, вблизи тех мест, где кончается обитаемый мир и сходятся земля и небо.
Анна, зябко кутаясь в соболью шубу, часто смотрела с площадки княжеского терема на эти новые места. Далеко окрест, по этому и другому берегу Борисфена (Днепра по-росски — проклятый, проклятый Богом язык!..) простирались степи. Из них внезапно появлялись, разоряя всё вокруг, злобные пацинаки (пе-че-не-ги — кажется, так их прозывают росы; Боже, как можно выговорить это слово?!..) и так же вдруг исчезали, растворяясь в безмерном и бессмысленном пространстве. По низкому, серому, давящему небу тянулись рваные, клочковатые облака, — казавшиеся такими близкими, что Анна слышала, как они шуршат друг о друга. Из узких отверстий — волоковых окон — киевских полуземлянок тянулся к небу дым. Кругом было дерево, дерево… Бессонными ночами Анна внимала его тихому, шелестящему голосу: бревна в тереме постукивали, поскрипывали, слабо стонали. Она скучала по камню — прочному, надежному, царственному. (Надо настоять — пусть он, которого нужно называть таким непонятным и тяжелым словом — супруг, — наконец построит каменный дворец!)
А небо то плакало холодными, злыми слезами, то бросало на землю снег — странную форму жидкой субстанции — воды, белую, как библейская манна, но безвкусную. Как же мало было здесь солнечных дней! И какими невыносимо лютыми были холода: Борисфен застывал, скованный льдом, и птицы замерзали, не перелетев реки! На целые полгода этот блеклый, тусклый мир терял все краски. Оставались лишь белый и черный цвета.