Юрий Борисов - По направлению к Рихтеру
И финал запомнился. Клоуны устраивают спектакль для себя — не для широкой публики. Еще большая степень свободы, откровенности. Они говорят все, что думают, переодеваются, никто их ни в чем не ограничивает. А главное, что арена — круг Магический круг. Совершенная форма им задана.
Клоуны — переодетые ангелы, поэтому они такие бесполые. Поэтому всему — всему радуются. Ведь нам это предписано: радоваться!
Садимся завтракать. Святослав Теофилович разбивает крутое яйцо о свой лоб, сдирает скорлупу. Пытаюсь протестовать против такого варварства, получаю отповедь: «Купол Браманте и Микеланджело для этого и предназначен![109]»
Чтобы сыграть «Шута Тантриса» Шимановского, надо одеться клошаром[110]. Чтобы все было по-настоящему. Публика, конечно, скажет, что я сошел с ума и сдаст билеты. Хотя ведь от фрака отказался я первый. Не представляю, как можно играть «Тантриса» во фраке! Вы помните — Тристан бреется наголо, до крови исцарапывает лицо. Является к Изольде юродивым. Его признает собака…
(Имитирует собачий вой — очень достоверно).
В Лондоне меня мучила бессонница. Все время была красная луна. Крыши у домов как будто покачивались. Я открывал окно и издавал нечто подобное… Это был весьма дорогой отель и жильцы утром жаловались хозяину: «Безобразие, у вас под окнами воет голодная собака! Накормите ее!»
В каждом сочинении нужно выверять пластику. Самое важное — как можно выше сидеть. Чтобы клавиатуру чувствовать под собой. В а-moll'ном этюде Листа резко перебросить себя к краю клавиатуры. В Шестой сонате Прокофьева (показывает сжатый кулак) надо врезать им так, как в настоящей драке. В последнем аккорде Полонеза — фантазии так выпрямлять спину, чтобы хрустнули все позвонки. Как будто что-то в себе победил.
Однажды поспорили с Толей Ведерниковым, кто лучше сыграет носом[111]. Я выбрал начало А-dur'ной сонаты Моцарта. Встал на колено: левой рукой — бас, носом — мелодию. Вдвое медленней и… очень много грязи! У Ведерникова я выиграл, но Моцарту, наверное, бы уступил. Он ведь часто так забавлялся.
Вы не были у меня на Карнавале? Вы бы видели мое лицо… Это все пошло от родителей, они любили такие машкерады. Папа играл Юмореску Шумана, а я под музыку Einfach und zart наряжался Пьеро. Колпак, натуральные слезы…
А фокстроты свои вам не играл? Один был даже неплох, под влиянием «Генерала Левайна-эксцентрика». Дерибасовская, нэп, все чем-то торгуют… У Шостаковича это абсолютный шедевр — «Купите бублики![112]» Наташа Гутман лучше всех ими торгует.
Конечно, самый главный клоун — Стравинский. Совершенно белый — как алебастр. Король клоунов. Поэтому он совершенно особенный. У него беспристрастный взгляд на всех — вообще без рефлексов. Он и смеется беззвучно, как будто во сне.
Знаете, что мне приснилось, когда я играл «Движения»? Плод! Самый обыкновенный плод! Сначала он как синий комочек, величиной с кулачок. Потом начинал расти, раздувался, вот уже такой головастик… А когда появилась такая же лапа, как у меня, я испугался и проснулся.
«Движения» — это пособие по анатомии! Ощущение, что серое вещество медленно растекается по всему телу.
Стравинский в «Движениях» уже постаревший клоун. Как у Феллини, когда он объезжает квартиры бывших клоунов.
Мне нравится в Стравинском его объективность. В этом плане он пошел дальше Дебюсси. Я добиваюсь от всех именно объективности. Она не может быть абсолютной, но о чем-то же можно договориться? Почему они не пришли в Париже на Шимановского? В Бресте пришли, а в Париже — нет[113]? Мне не нужно, чтобы все говорили: Шимановский — великий, Шимановский — равный Шопену. Но прийти и признать: да, он хороший композитор, можно? Хотя бы из любопытства. От сонат Шуберта все изображали рези в желудке: как можно так долго, когда уже будет «фактура»? Но сейчас все с удовольствием слушают — я их заставил! И Гульд, оказывается, слушает. Да, кому-то больше нравится, кому-то…Это уже дело вкуса. Но объективно: это хорошая музыка!
Объективно: Моцарт и Стравинский — самые великие. Их техника совершенна. Моцарт в «Cosi fan tutte», Стравинский в Симфонии псалмов, в «Rakes Progress» открыли что-то наподобие философского камня. Моцарт в XVIII веке предвосхитил Дебюсси. Стравинский из ХХ-го века вернулся к добаховской музыке: к Джезуальдо, Монтеверди…
Но в человеке побеждает субъективное. Для меня это — Вагнер, Шопен, Дебюсси. Их последовательность я все время меняю — зависит от случая.
Нет, все это недостижимо! Сам Стравинский, призывая к объективности, вдруг начинает клеймить Вагнера. И все портит А Дебюсси называл Бетховена варваром. Это и не субъективно, и не объективно — это просто распущенность. Прокофьеву не давал покоя Рахманинов. Рахманинова все пинают, дошли до того, что говорят: «Ну, этот… из прошлого века…» Стравинский вспоминает, что носил Рахманинову мед — больше ему сказать о нем нечего!
Клоунство Стравинского вышло из балагана, из его «Петрушки». Кажется, он сам это признает.
Пробует читать из «Балаганчика», но забывает
«И ты узнаешь, что я безлик… тра-та-та… твой черный двойник!»[114]
Помните фотографию Стравинского в черных очках? Или как Чаплин в Голливуде его раскачивает на цирковом колесе? А с Хиндемитом? Хиндемит в «тройке», все «comme il faut», Стравинский — в галстуке и бриджах! Как клоун. Ему это идет!
Только он мог столько намешать в «Персефоне»[115] — мимы, чтица, детский хор… но полное ощущение, что ты в Аиде.
Это же самая большая мечта: какую-то часть года проводить на земле, проглотить зернышко граната и провалиться в царство мертвых. На каникулы… Я видел одну современную постановку, где опускались на лифте в окружении шахтеров.
Адонис там проводил треть года. Я бы с тетей Мери сочинял сказки. И с удовольствием работал бы посыльным. Генрих Густавович делал бы через меня наставления ученикам…
Наверное, идеальная оперная форма — в «Эдипе»[116]. Котурны, обезличенный хор, капюшоны… Когда Стравинский сочинял арию Эдипа, он уже видел китайскую маску
Самая впечатляющая маска — Черта! Опасная! Смотрите, и в «Истории солдата», и в «Потопе», и в «Rakes Progress»[117]. Там по-настоящему испытываешь дрожь. Сцена на кладбище — продолжение пушкинской «Пиковой дамы»[118]. Последний аккорд перед эпилогом — как последняя песчинка на песочных часах. Это действует на меня также сильно, как «Взгляд Тристана» или скрябинское «en délire» (в исступлении)[119].