Андрей Разин - Зима в стране "Ласкового мая"
— Цэтакибуло…
А потом и забыли. Тем более, что большинство бригад — это вахтовики. Поработали, получили и разлетелись.
Вот в такую кутерьму я и попал со своим чемоданчиком, где лежала тетрадка стихов, воспевающих красоты Приэль-брусья, да еще казенное белье с детдомовским штампом.
Разместили меня в балке — так в Уренгое да и повсеместно зовутся трущобы, где живут строители и нефтяники. А на следующее утро в дверь просунулась чья-то растрепанная голова и заорала:
— Подъем, мать вашу!
Под это славное напутствие все в комнате зашевелились и стали собираться. Я обратил внимание на одну пикантную деталь. Мои соседи, с которыми я еще не успел познакомиться, отдыхали, не утруждая себя излишествами. Прямо в замасленных ватниках и резиновых сапогах. Я просто опешил. Что-что, а уж в детдоме гигиенические навыки нам вколотили. Не выдержав, я спросил у первого попавшегося:
— Как же вы так, в сапогах, на простыни?
Тот неожиданно сграбастал меня и, подтянув к своей небритой физиономии, гаркнул:
— Ты кого учишь, шкет?! Пасть порву!
Правда, на промплощадке ко мне отнеслись получше. Бригадир, тот самый Фомич, узнав, что я детдомовский, раздумал гнать, а буркнул своим архаровцам:
— Не сломайте хлопца. Пусть привыкает. А ты, пацан, не
филонь. — Это уже относилось ко мне. Но я и не думал фило
нить. Зачем? Ведь смысл моего вояжа на Север заключался не
в каких-то высокопатриотических порывах и желании помочь
нашим союзникам решить топливно-энергетические пробле
мы. Я ехал заработать денег, чтобы потом поступить учиться.
Рассчитывать было не на кого, а на стипендию в нашей стране
прожить невозможно. Поэтому я был готов к самой тяжелой ра
боте. Готов-то готов, но оказалось, что изолировать трубу -
это ежедневно совершать подвиги Геракла. Особенно на моро
зе, да еще при самой примитивной механизации. Я пахал как
мул, через каждый час сваливаясь кулем возле трубы и, пока
мои бригадники перекуривали, пытался определить, на месте ли конечности. Потом звучал крик: "Заканчивай!", и я опять начинал пеленать проклятую трубу изоматериалом.
А жизнь продолжала удивлять. Однажды Мустафа, здоровенный, весь татуированный мужик, сказал мне:
— Надоели консервы. Завтра, Андрюха, баранинки попро
буем.
Вечером весь блок наполнился густым и сытным ароматом. На Мустафу было приятно смотреть. Как повар в ресторане "Пекин", он священнодействовал над казаном, время от времени восклицая:
— Где перец? Где соль?
Появился пищевой спирт, большой дефицит. За него платили по пятьсот рублей. Спиртоносы, эти аристрократы Сибири, благодаря сухому закону стали миллионерами. Погужева-лись над бараниной, выпили, потом Мустафа взял гитару и исполнил свою коронку:
Идут на Север сроки огромные,
Кого ни спросишь, у всех Указ.
Ты погляди в глаза мои суровые,
Взгляни, быть может, в последний раз. Потом Мустафа заплакал и врезал по челюсти закадычному дружку Володьке питерскому.
— За что?! — прохрипел, выплевывая зубы, Володька.
— Нинку жалко. За что ты ее схавал, сука?!
— Кто схавал?
Я не дослушал выяснения — я оказался возле крыльца, где меня выворачивало наизнанку. Значит, вот какую баранинку мы сегодня с аппетитом сжевали. То-то мне целый день не попадалась на глаза добрейшая дворняжка Нинка, недавно ощенившаяся и не пропускавшая случая лизнуть меня при встрече в руку.
"О времена, о нравы!"
Что оставалось мне, как не утешиться этой римской философемой и не попытаться уснуть под смачные поцелуи, которыми обменивались помирившиеся Мустафа и Володька. Я пытался уснуть, раздумывая о том, как бы уцелеть среди всего этого. Как бы сохранить силы для того неясного и туманного, что терзало меня. Каждое утро идя к трубе, я удивлялся однообразию окружавшего меня мира. Серые сопки, серый дождь, серые одежды людей. Все это мне казалось не случайным. Я постоянно ловил себя на мысли, что эти краски и ощущения ниспосланы мне для того, чтобы я, как библейский Иосиф, нашел в себе силы и выбрался обновленным, способным к тому, чтобы материализовать вот это смутное беспокойство в слове, в пластике, в красках. С одной стороны, я чувствовал, что в этих нечеловеческих условиях во мне угасает художник, с другой стороны, каждый изматывающий день давал мне ощущение приближающегося Случая. Пожалуй, тогда, среди серых будней, я сделал окончательный выбор. Как-то, во время бурана, мы три дня не выходили из балка. Я читал, писал свой дневник, а соседи пили чифир, резались в карты и курили. Пурга зверствовала без передышки, а мои бригадники, как истинные северяне, философски ожидали погоды, не утруждая себя необходимостью выйти за дверь для свершения мелких надобностей. Вы можете себе представить атмосферу такого балка. Впрочем, мои матерые друзья на это не обращали внимания, а меня на исходе третьих суток вдруг начала одолевать какая-то дурнота. Комната поплыла; лампочки почему-то тускло светили откуда-то снизу, вместо азартно резавшихся в "тысячу" бригадников появились блеклые, выморочные пятна.
— Врача бы, — мелькнуло у меня в одурманенной голове, но откуда здесь, у черта на куличках, возьмется добрый Айболит? До ближайшей базы два часа вертолетом. Пожалуй что, в современной Африке, которую мы раньше очень жалели, сегодня с врачами меньшая безнадега, чем в тундре социалистической Сибири.
Мысль о спасительной помощи в мой отравленный никотином и прочими зловониями мозг, едва управляющий ослабленным тяжелой работой и скудным питанием телом, пришла не случайно.
У меня особое, трепетное отношение к эскулапам, идущее все с тех же детдомовских времен. Когда нам, пацанам, становилось особенно туго, мы сбивались в стаи и нацеливались на побег из опостылевшего дома. Конечно, это все пресекалось, беглецы оседали в бесчисленных линейных отделах милиции Северо-Кавказской железной дороги, переправлялись в детприемники и водворялись назад. Таких "туристов" было подавляющее большинство. Но это летом и весной. А зимой, когда ветры Сальских степей дышали адским холодом, о побегах нечего было и думать. Даже самые отчаянные пацаны, как несчастные щенки, гуртовались около печек и ни о чем не помышляли. Зима — проклятое время для детдомовцев. Особенно если он в возрасте пяти-шестиклассника. Террор старших невыносим, неволя мучает особенно сильно, жизнь теряет всякий смысл, и поэтому зима издавна считается временем депрессий и самоубийств. Раздолье для психиатров. Только у нас их, по-моему, не было. Нельзя же считать специалистами по детской психике участковых терапевтов — знатоков борьбы с радикулитом у пожилых дядек-комбайнеров. Как всем нам хотелось в такие вот дни хоть на день выбраться из спален общежитий, от гудящих столовых, от серых кроватей! Мечтой для каждого пацана была зимой больница, где санитарки и медсестры — добрые хуторские тетки — относились к нам, воспитанникам, с незнакомой большинству из нас добротой и норовили принести из дому то баночку меда, то пару блинчиков. Все было восхитительно. Даже укол в тощую детдомовскую задницу воспринимался после шлепка добродушной медсестры тети Нади совсем не больно. Все старались попасть в больницу. Предлоги придумывались самые разные. Некоторые по советам бывалых делали себе мастырки — расцарапывали кожу и мазали ее серой от спичек, или еще что-нибудь такое. Врачи в райбольнице все понимали и терпеливо лечили, не видя в измученных мальчишках и девчонках опасных симулянтов. Косил на больницу и я. Но моя артистическая натура уже тогда не позволяла опускаться до пошлых мастырок, и я придумывал себе шикарные заболевания. В основном, по линии души. Иногда я повергал в ужас районного психиатра рассуждениями о том, что являюсь наследником по прямой линии самого Степана Разина и единственный на свете знаю, где схоронил свои сокровища знаменитый атаман. Иногда я доводил его до испуга разговорами о личных контактах с Буддой. И хотя врач, совершенно сбитый с толку, аккуратно вписывал в мою "историю болезни" разные банальности о "маниакально-депрессивном" состоянии души, я думаю, он был совершенно уверен в том, что его дурачили. Но обращаться к коллегам в крайздрав он, естественно, не хотел, а в отношении меня считал за благо подержать фантазера-детдомовца две недельки на витамине "С" и глюкозе. Достигнутый консенсус нас обоих устраивал. Мне было приятно исполнять роль великого безумца, а его вполне удовлетворяло мое равнодушие к просчетам отечественной психиатрии. Правда, я чуток недооценил коварные качества этой деликатной отрасли медицины. Добродушный полуграмотный дедок взял да и пульнул вслед за мной свои каракули, и мне, уже во время службы в армии, пришлось долго объяснять отцам-командирам и недоверчивым оперативникам из особых отделов, что я пошутил и совсем не в курсе, где легендарный Стенька Разин закапывал золотые персидские кувшины. К слову говоря, некоторые исследователи моей жизни из числа бойких репортеров что-то прознали об этом и даже попытались раздуть кадило…