Лео Яковлев - Чёт и нечёт
— Я могу подождать, чтобы узнать, как у вас получится, но думаю, что все будет в порядке.
После «встречи» в соборе св. Якова с Хранителями своей Судьбы, Ли тоже был в этом уверен и, расплатившись, отпустил шофера. Они получили в свое распоряжение небольшой номерок с «ограниченными удобствами» — в нем был только умывальник, но зато имелся старинный письменный стол. За этим столом вечером после их долгого рижского дня, когда Нина свалилась от усталости, были написаны первые страницы записок Ли. Он был удивлен легкостью, с которой слова ложились на бумагу и как в них оживали Лео, Исана, его собственное детство и весь, казалось бы, ушедший навсегда его довоенный мир. Ему не нужно было ничего выверять и проверять. Просто перед ним возникала подвижная Картина, все детали и тайный смысл которой были ему предельно ясны. Оставалось только записывать. Но в первый вечер и он сам вдруг ощутил сильную усталость, и, написав две страницы, почувствовал, что засыпает. Второй их рижский день также был очень насыщенным: они завтракали в чистеньком и пустынном ресторанчике морского вокзала, потом вышли на катере в открытое море, потом провели вторую половину дня все в том же Старом городе, там же и пообедали в одном из многочисленных кафе, и только когда основательно стемнело, они вернулись в гостиницу. Выпив чая с чем Бог послал, Нина улеглась спать, а Ли снова сел за стол и был поражен: как только перед ним лег чистый лист бумаги, в его сознании опять возникла Картина, недописанная им вчера с теми же деталями и подробностями. Не было необходимости что-либо вспоминать, нужно было лишь продолжить свои записи.
И так было во все дни, отданные ими Риге. Менялись их маршруты, но где бы ни пролегали их дневные пути — по городу или по солнечному пляжу и бесконечной «главной» улице — улице Йомас, идущей через разные городки, образующие Юрмалу, по возвращению в свой гостиничный номер, под едва слышное дыхание спящей Нины Ли писал очередные несколько страниц своих записок, искренне радуясь открывшейся ему возможности вновь пережить непоправимое былое, хоть и не мог себе представить дальнейшую судьбу этого романа с собственной жизнью. Но для себя он сразу решил одно: ни единой строки, отражающей попытку «приспособить» написанное к общепринятым в Империи требованиям, предъявляемым к «продукции» инженеров человеческих душ, в его записках не будет.
С началом своей работы над рукописью Ли вдруг ощутил возвращение смысла в его скучную и серую от суеты и рутины жизнь последних лет. Каждый день он радовался предстоящей встрече со столом и с улыбкой вспоминал об устойчивой, как ему казалось, ненависти к бумаге и перу, возникшей у него от перекрученного им огромного объема писанины, связанной с подготовкой его технических книг, статей, описаний к изобретениям, планов, отчетов и чужих диссертаций. Здесь, в Риге, было совсем другое, и незнакомая прежде радость от преложения в Слово картин бытия убедила его в том, что это такая же нужная Хранителям его Судьбы его работа, как и проводы Насера и всех прочих в невозвратный мир теней, но эта работа создавала, а не истребляла, и потому была бесконечно приятна, утоляя и сердце, и душу, и при этом насыщая их светлой печалью о прошедшем и прошедших. «Я понял задачу, которую дал Бог решать сынам человеков: все он сделал прекрасным в свой срок, но чтоб дела, творимые Богом, от начала и до конца они не могли постичь», — говорит Екклесиаст.
Вот только время, отведенное им для жизни в Риге, подходило к концу.
IVНа три дня в Кенигсберге и два дня обратной дороги работа Ли над записками, естественно, прервалась: этот город и его окрестности, в отличие от Риги, были населены не только воспоминаниями, но и живыми людьми. Первым доставались короткие сентябрьские дни, вторым — долгие вечерние разговоры и скромные застолья.
Каждое утро Ли и Нина отправлялись на Северный вокзал и уезжали в Раушен, а оттуда — дальше на север полуострова. Их приездами сюда была насыщена первая половина семидесятых, но особо памятными были первое и второе путешествия — долгие три недели в семьдесят первом и недолгие восемь дней в семьдесят втором. И когда они сейчас прошли от кирхи к лестнице, ведущей к морю, и к ослепительной в солнечных лучах белой сахарной дюне у заброшенного причала, Ли показалось, что ниже на два пролета по этой же лестнице спускаются, поглядывая на малинник, две до боли знакомые фигуры — тридцатисемилетняя Нина и их четырнадцатилетний сын. Ли понял, что в этих местах теперь навеки, пока он жив, будут для него обитать любимая и красивая женщина в расцвете лет в наброшенной на плечи голубой куртке, купленной ими в Одессе, и красивый мальчик, мечтающий о куске прозрачного янтаря с мушкой, отлетавшей свое миллионы лет тому назад, так же как в далеком отсюда Сочи вечно бродит по Дендрарию и Светлане тень четырнадцатилетнего Ли.
Ощущение присутствия этих милых теней, по мере того как Ли и Нина шли по пустынному берегу к видневшимся под зелеными кронами деревьев крышам бюргерского хозяйства — их первому приюту на этой осиротевшей земле, все более усиливалось, и Ли был в глубине души рад, что из-за волнующегося моря они не смогли обойти осыпь, перекрывшую им путь: бурные волны ежесекундно накрывали узкую тропку в ее основании. Выхода к их любимому заросшему лесом оврагу со звонким ручьем и подъема к их белому флигелю Ли бы сегодня не пережил.
Следующий день они посвятили Раушену, но этот многолюдный в летние дни курорт хранил образы тысяч людей, и здесь присутствие милых ему теней ощущалось не так болезненно. И была с ними лишь легкая, ласкающая сердце грусть воспоминаний о минувших днях и просто об ушедшем лете, всегда являющаяся к людям, попадающим не в сезон на знакомый курорт, где еще совсем недавно жизнь била ключом и закручивались курортные романы. Волнения, вызванные воспоминаниями, были так сильны, что они засиделись за столом с друзьями до трех ночи. Пили вино, водку и кофе, и никому не хотелось спать. В конце этой нечаянной пирушки к Ли пришла надежда на то, что если он опишет все это в своих записках, то создаст еще один свой мир, где все ему дорогое и нужное обретет Пространство, в котором не будет Времени, а Исана и Лео, и Ли пятилетний с Тиной, одиннадцатилетний с Рахмой, четырнадцатилетний — с Аленой, дом его дядюшки, его двадцатипятилетняя и тридцатилетняя красавица Нина и их четырнадцатилетний сын и все-все близкие ему люди в этом мире, неподвластном Времени, убивающему все живое, будут жить вечно и счастливо. Эту надежду он лелеял, засыпая, и с нею уснул, а поздним утром их последнего дня в Кенигсберге она, его надежда, а может быть — мечта, проснулась вместе с ним, и он мечтал о том заветном часе, когда он снова вернется к своим запискам. И была она с ним на улицах Кенигсберга, стояла, положив ему голову на плечо над могилой Канта, и не отпускала его от себя даже когда он в идущем в Харьков поезде вышел в тамбур выкурить сигарету.