Владимир Алейников - Тадзимас
с их долгим, то сырым, то колючим, то редким, то густо валящим снегом, когда не понимаешь уже, какое на дворе время года, если зима растянулась месяцев на семь, когда разом у всех прохожих поднимаются воротники пальто и покрепче натягиваются шапки, а ветер сбивает с ног, а тут еще и гололед, идти скользко, смотри в оба, чтобы не грохнуться навзничь, а потом и откуда-то взявшаяся – здрасьте, а вот и я! – оттепель, и вслед за нею, тут же, мороз, да какой, а за ним, завихряясь, поземка, за поземкой – метель, натуральная вьюга, снегопад-скоропад, ветрюган-дедуган, небоскребы-сугробы, а потом раз – и нету всего, что привыкли считать мы зимой, только сырость вокруг, только слякоть да хворость повсюду, только гнилость везде соляная, да раскисшая каша дорог, да опять эпидемия гриппа, год за годом, все хлеще, все круче, вот и борешься с ней, как умеешь, и выходит, что зимы у нас – так, одно лишь название, а на деле ни то ни се, – и в этой путанице начинаешь терять ориентиры, паниковать, ощущать себя чем-то обделенным, кем-то обойденным, неизвестно зачем обиженным, и состояние духа, прямо скажем, паршивое, и все не так, ребята, и вообще тошно, и даже фонари на перекрестках не горят, нет, не качаются фонарики ночные, всюду вроде бы и людно, а как-то пусто, темно, и у двери винного отдела ближайшего продовольственного магазина изрядная очередь собралась, это уж как всегда, так принято, так заведено, и никто никогда этого не изменит и не отменит, скоро закрывают, рано теперь закрывают, а купить то, что полагается, что душа просит, – надо, очень даже надо, грех не купить, вот все и нервничают, ропщут, нетерпеливо переминаются с ноги на ногу на хрустящем снежном покрове, и некоторые отпетые фантазеры наивно воображают, что стоят они на белой ковровой дорожке, и это их так здесь встречают, как почетных гостей, а может, и ничего не воображают, а просто прикидывают, хватит ли денег, потому что вопрос это важный и сложный, не пролететь бы с нынешними ценами, маху бы сдуру не дать, а обойтись малой кровью, и на сей раз выкрутиться, а там посмотрим, худо-бедно, а движутся, приближаются к цели, втягиваются вовнутрь, как в воронку, небольшими партиями, дверь – хлоп да хлоп, и в промежутках между хлопками дверными некоторые сорвиголовы, у кого еще кураж есть, умудряются, глазом не моргнешь, проникнуть туда же, вовнутрь, но без очереди, да это уж ладно, всегда так бывает, простим, им не терпится, видно, чего там, и вот уже отоварившиеся счастливцы выходят наружу, в снег, в морок, засовывая в карманы заветные бутылки, и некоторые, более выдержанные, отправляются по домам сутулящимися, предвкушающими цивилизованный сугрев, быстрыми, невыразительными тенями, а наиболее нетерпеливые тут же соображают на троих, и за углом, во дворе, между детским садом и катком, льется в луженые глотки родимая водка, спасительное пойло народное, живая вода навыворот, и на короткое время, наверное, станет на душе веселее, но это ведь только на время, да еще и на короткое, а впереди – вот он, вечер, долгий, зимний, холодный, и вот она, зимняя ночь, еще более долгая, леденящая, страшная, а за ней и утро, действительно хмурое, неприветливое, с ознобом, с колотуном, несуразное зимнее утро с тяжелым похмельем, а за утром и день, и что тут скажешь про день, если все в нем еще впереди, и загадывать нечего, знаем, будет день – будет и пища, а может быть, что-нибудь и покрепче, и хоть кроха завалящая, какая-никакая, а настоящая, радости бы, для души бы чего-нибудь нам, наша жизня и так поломатая, как ни шути, так и есть, ну и день предстоит, – как его пережить? – как и тот, предыдущий, и все начинай сначала, и опять выходи из подъезда, из бреда ночного, прямо в зиму, в мороз, в белизну с серебром, в неизвестность, которую нечем, увы, заменить, иди, пришибленный долей своей, иди как потерянный, иди отрабатывай, потому что пора, часы на остановке не медлят, идут себе да идут, и ты, сокол, и ты, парень, и ты, мужик, и ты, дед, идешь, и годы твои, брат, годы, идут один за другим, и все меньше и меньше остается их у тебя, и нельзя их держать в запасе, а снегу так много вокруг, и зима до того велика, что ее не окинешь взглядом, —
с их незаметной, слишком уж быстро, как-то бесшумно, сказочно-легко, уж не по воздуху ли, проходящей осторонь, не привлекающей к себе лишнего внимания, чурающейся суеты, скромницей-весной, неброской и занятой своими заботами по восстановлению окружающего нас мира, той самой природы, среди которой мы живем и с которой вроде бы дружим, – и вот она явилась, весна, явилась и прошла, не успел и глаз на нее поднять, а жаль, действительно жаль, и так странно, что не увиделись, толком не поговорили, да хотя бы словечком не перемолвились, – и только зеленый, широко разросшийся шлейф ее шелестит на ветру по утрам, струится с плеском поодаль на сквозняке бестолкового дня, еле слышно шуршит в темноте по ночам, и только след ее, узкий, легкий девичий след, где-нибудь да обнаружишь – на окраине ли, где сохранились еще прокопченные временем деревянные дома, с их обломанными по краям наличниками и кривоватыми печными трубами, с линялыми занавесками и больными геранями из городских, мещанских романсов или даже из Блока, где среди иссиня-стальным цветом поблескивающих на припеке рельсов и среди пропитавших железнодорожную насыпь жирных мазутных пятен прижились одуванчики, и тяжеленный товарный состав, грохоча, проходит над ними, не задевая мягкие, теплые, желтые их головки тупо вращающимися стальными колесами, – в соседнем дворе ли, где играет одетая уже по-весеннему детвора, и песочницу, в которой она возится, обступили старые, седые, жилистые тополя, и в воздухе остро пахнет разбухшими, клейкими тополиными почками, а в руке у кого-нибудь из взрослых только что срезанная тополиная ветка, и ее поставят, непременно поставят на подоконнике, в банку с водой, и на ней распустятся удивительно свежие листочки, привнеся в оклеенное дешевыми обоями человеческое жилье особый смысл и приподнятый тон, – или же прямо у себя в комнате, когда отдергиваешь шторы и видишь, что небо точно выкрашено синькой, и облака словно накрахмалены, и свет стал не металлически-тусклым, а струящимся, золотистым, – но все равно весны ты вовремя не увидел, не восхитился связанными с нею переменами, опоздал ты к раздаче радостей, не получил полагающейся тебе малой толики счастья, —с их палящим солнцем, словно наверстывающим упущенное, вливающим в округу свой галактический жар, как донорскую кровь, с избытком, с вечными передозировками, когда, напоминая ярмарочное лазание по шесту за находящимся на самом его верху призом, упрямо поднимается все выше и выше разогретый донельзя ртутный столбик вдоль делений градусника, и скачет давление, и всем без исключения жарко, и не то что говорить, даже дышать тяжело, и хочется пить, во рту пересохло, а под подошвами расползается, плывет горячий асфальт, и роют, роют всякие траншеи и ямы, которые приходится обходить, и что-то снова ремонтируют, огораживают временными заборами, шаткими щитами, длинными веревками с нацепленными на них обрывками красных флажков, как при охоте на волков, и всюду объезды, запретительные дорожные знаки, туда нельзя, сюда нельзя, а вот сюда можно, легковые машины разворачиваются, боком въезжают на тротуар, неловко выруливают на обочину, едут в указанном направлении, а там ждет их сюрприз – еще один, новый, только что установленный запретительный знак, и к небесам взлетает многоголосая ругань, содрогаются от какой-то не впустую накопленной ярости и прут прямо на тебя, будто намереваясь изничтожить тебя подчистую, чтобы ничего от тебя не осталось, даже мокрого места, скрежещущие, урчащие, напоминающие нынешних, повсеместно расплодившихся, «качков» или «быков», низколобых, круглоголовых, с короткими стрижками, низкорослых, кряжистых, заторможенно-туповатых, в мешковатых, сползающих складками до земли, штанах и в обтягивающих раздутые торсы футболках, этаких отморозков, а может и беспредельщиков, короче сказать – долболобов, дурноватые, нарывающиеся на скандал бульдозеры, машут над самой твоей головой переполненными ковшами пугающе похожие на до безобразия разросшихся железных насекомых-мутантов экскаваторы, – всюду, куда ни шагни, толкутся рабочие в касках и перепачканных робах, с ломами и лопатами в руках, – и, еле реагируя на весь этот бред или вообще стараясь, по возможности, не обращать на него никакого внимания, что не так-то просто дается и далеко не всегда удается, идешь не прямо, а преимущественно в обход, натыкаешься то на лохматую, прелую, зрелую кучу разнообразного мусора, то на целый холм грубо вырытой слипшимися пластами и тут же сваленной, быстро засыхающей почвы, поворачиваешь, опять поворачиваешь, и еще поворачиваешь, пробираешься по переброшенным через очередную ощерившуюся прорву подозрительно хлипким мосткам, и уже ничего, ничегошеньки не замечаешь по сторонам, чуть поодаль от хаоса, в нечастых и несчастных сгустках городской растительности, – ни мирно зеленеющей, свободно разросшейся на рыжеющей глине, довольно густой и высокой травы, над которой беспечно трепещут посреди клубящихся испарений, мельтеша невесомыми крылышками, как балерины семенят ножками, светлые мотыльки, ни воздушной, полной отдыхающего в ней, расслабленного, но готового спохватиться и сорваться с нее, теплого ветра, то ли сошедшей с пейзажей Коро, то ли всерьез намеренной переместиться туда, подальше от людского равнодушия, от великой обиды за невнимание к чуду, порывистой, трепетной, испещренной, как родимыми пятнами, всеми оттенками зеленого цвета, от виноградно-желтоватого до темно-изумрудного, переходящего в самовластную синеву обдающих тебя мимолетной прохладой теней, говорливой, узорной, сквозной, светоносной листвы на ветвях окрестных деревьев – ты успел позабыть их названия, а ведь знал их когда-то, – ни смущенно расцветающей сирени, притулившейся у торца раскаленного зноем блочного дома, очень похожего на затасканный в кармане, вроде бы еще и белый, но уже темноватый, со стертыми гранями, потерявший былую форму, рыхловатый, крошащийся кусок сахара-рафинада, – ни рассыпанных по плотным, статным, совсем еще недавно бывшим жалкими, наспех воткнутыми в землю на одном из воскресников кустиками, а теперь вон каким славным зарослям жасмина, разметавшихся в странном томлении, в блаженстве и неге, созвездий одурманивающе пряно пахнущих, медовым оранжево-желтым огоньком, как язычком свечки, загорающимся из центра каждой раскрывшейся навстречу тебе, целомудренно-скромной и вызывающе-юной, упругой, плотной, белой звездочки, нежных цветов его, так волновавших тебя в молодые твои года, а нынче лишь смутно туманящихся на задворках израненной памяти, – ни тополиного пуха, повсеместного, всемирного, с его поистине вселенским, уходящим прямиком к Млечному Пути и уводящим за собой всех, кто пожелает, расслоением, зыбким струением, одержимым движением в широко распахнутом для него, откликнувшемся на зов и исполненном исполинского смысла пространстве, грандиозным, во имя продолжения жизни, эпическим полетом и севом, – не замечаешь ничего, совершенно ничего, – только бы пережить эту пору, переждать, перетерпеть, отмучиться, —