Игорь Вирабов - Андрей Вознесенский
Но вот же чудеса — ближайшие друзья нобелевского лауреата, балетный критик и поэт Геннадий Шмаков и писательница, исследователь творчества Бродского и Довлатова, Людмила Штерн, были и друзьями Вознесенского и трепетно описывали свои встречи с ним. Перед отъездом в Америку даже прощаться приехали из Ленинграда в Москву, в Переделкино, к Андрею и Зое.
— Ха-ха! — воскликнет интервьюер из «Огонька», зачитывая Вознесенскому цитату Бродского из парижской «Русской мысли» — о том, что у него от стихов Андрея Андреевича «физиологическая реакция тошноты».
— Ну что ж… — спокойно ответит поэт. — А я никогда не трогал его. Потому что считал, это непорядочно, он в эмиграции. Потом он просто хороший поэт. Я не знаю, зачем тогда ему надо было со мной встречаться?.. Я думаю, это мальчишеская ревность.
О том, как Бродский пригласил к себе однажды Вознесенского, кстати, сам Бродский старался не обмолвиться нигде. А Вознесенский об этом написал уже после смерти Иосифа Александровича. И не то чтобы встреча была значительная, тут важнее очевидный контраст — как говорил о Вознесенском Бродский и как о Бродском Вознесенский:
«С Бродским я не был близко знаком. Однажды он пригласил меня в белоснежную нору своей квартирки в Гринвич-Виллидж. В нем не было и тени его знаменитой заносчивости. Он был открыт, радушно гостеприимен, не без ироничной корректности.
Сам сварил мне турецкого кофе. Вспыхнув поседевшей бронзой, налил водку в узкие рюмки. Будучи сердечником, жадно курил. О чем говорили? Ну, конечно, о Мандельштаме, о том, как Ахматова любила веселое словцо. Об иронии и идеале. О гибели Империи. „Империю жалко“, — усмехнулся.
Мне в бок ткнулся на диване кот в ошейнике. Темный с белой грудкой.
— Как зовут? — спросил я хозяина.
— Миссисипи, — ответил. — Я считаю, что в кошачьем имени должен быть звук „с“.
— А почему не СССР?
— Буква „р-р-р“ мешает, — засмеялся. — А у вас есть кошка? Как зовут?
— Кус-кус, — не утаил я. (Кус-кус — это название знаменитых арабских ресторанов во всем мире. — И. В.) Глаз поэта загорелся: „О, это поразительно. Поистине в кошке есть что-то арабское. Ночь. Полумесяц. Египет. Мистика“.
Переделкинская трехшерстка мисс Кус-кус имела драматичную историю. Будучи котенком, она забралась на вершину мачтовой сосны и орала, не умея спуститься. Стояла зима. Это продолжалось двое суток. В темном небе вопил белый комок. Я попробовал залезть, но куда там! Позвал двух алкоголиков — безрезультатно. Наташа Пастернак вызвала пожарную команду, но даже те, с их „кошками“, не смогли забраться. Что делать?! Небо вопило над нами. Тогда я решил спилить сосну. Был риск, что ветви задавят котенка. Но когда все рухнуло, из-под ветвей грохнувшейся хвойной империи, как ни в чем не бывало, выскочила Кус-кус, не понимая, сколько бед она натворила.
<…> Она и не представляет, что о ней шла беседа в Нью-Йорке с нобелевским лауреатом, кошатником, подобно Бодлеру, Эдгару По, Бальмонту и Хэму. И зрачок лауреата озарялся нездешней искрой.
Теперь этот огонек зрачка горит из бездны небытия. Наверное, где-то дрогнула душа Ахматовой, благословившей его начало. Перечитываю его стихи по книге „Части речи“, подаренной когда-то им. Он соединил гекзаметры Катулла с каталогом вещей нашего века.
Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.
Не бывая в нашей стране, Бродский не покидал страну поэзии. „На одной только иронии далеко не уедешь. Где путь? Нужен идеал“, — запомнилась его тревога.
Бродский стал частью русской речи. Что есть высшая благодать для поэта. В наше грязное время, вздохнув, произнес экологически чистое слово „эклога“…»
* * *— Не может быть! — так, по рассказам Бродского, вскричал старый Уистен Оден, увидев его у себя на пороге. И немедленно затащил Бродского в дом.
Расстроило Бродского одно — и об этом он тоже вспоминать не любил — крупнейший английский поэт к тому времени уже не раз встречался с Вознесенским, переводил его стихи, написал предисловие к книге, еще до того, как написать предисловие к сборнику Бродского.
Принципиальная разница двух предисловий Одена, пожалуй, в одном: Вознесенского он называет «собратом по ремеслу», а Иосифа Александровича — исключительно «господином Бродским». В последнем английский классик обнаруживает и «глубокое уважение и любовь к прошлому своей родины» — иллюстрируя этот патриотизм странными для такого случая строками Бродского: «Вот так, по старой памяти, собаки / на прежнем месте задирают лапу. / Ограда снесена давным-давно, / но им, должно быть, грезится ограда…» Впрочем, отношение Бродского к своей стране как раз совпадало с нелюбовью Одена к СССР: «Я привык, — сказал как-то Иосиф Александрович, — стыдиться этой родины, где каждый день — унижение, каждая встреча как пощечина, где всё — пейзаж и люди — оскорбляет взор». Английский поэт полагал, что это вполне патриотично, — да и почему бы английскому поэту так не считать. Бродский говорил, что для него встреча с Оденом — не менее сильное, чем Нобелевская премия, потрясение. И правда: трудно не почувствовать влияния Одена, читая Бродского.
…Вознесенский написал об Одене: «Переводы на вечере в Ванкувере читал Уистен Оден, живой классик, мамонт силлабики, несомненно великий поэт англоязычного мира. Мне не раз доводилось выступать вместе с ним, это адски трудно, ибо магнетизм его, сидящего справа на сцене, порой оказывается сильнее магнетизма зала…
Игорь Северянин в конце жизни шутил над своими глубокими морщинами по лицу. Мол, когда он принимает солнечные ванны в кресле, мухи садятся на его лицо, и он, сдвигая морщины, давит их. Я считал это поэтической метафорой. Вроде гоголевского Вия.
Но когда я увидел лик Одена, изборожденный гигантскими морщинами, я понял, как это грандиозно. Это были трещины от землетрясения ума. Глубочайшие трещины в пустыне духа.
На вопрос „Нью-Йорк таймс“ — „что самое красивое на Западе?“ — я ответил: „Морщины Одена“.
Мы довольно долго общались с ним — и на вечерах, и ужинали, и разговаривали в его опрятной холостяцкой квартирке. Для меня он был первый поэт Запада, интереснее и по языку богаче, чем Элиот.
…Я говорил Одену и Стенли Кюницу о даровании Бродского. Когда Бродский эмигрировал, Оден пригласил его жить в своем доме. У поэтов есть круговая порука».