Юрий Герт - Эллины и иудеи
Стихи эти были впоследствии напечатаны в сборнике Антонова, в посвящении значилось мое имя. Цензура, правда, покалечила кое-какие строки, но не в том суть... Стихи Валерия, и эти, и многие другие, он сам — небольшого, как и я, роста, плечистый, надежно-устойчивый, несмотря на давнюю, с детства, хромоту, — год за годом помогали двигаться в серых сумерках, надеяться, не изменять себе, и не так-то много было таких родившихся у меня на глазах стихов, таких людей...
Так было... Что случилось потом?..
Так было... Однако ведь свою книгу, вышедшую недавно, я отчего-то не подарил Валерию. Собирался подарить, как случалось раньше, да так и не подарил. Отчего?.. И последняя моя повесть "Приговор" вызвала у него явное раздражение. Прямого разговора о ней не было, мы оба его избегали... А полгода назад Валерий написал поэму "Анти" и попросил меня прочесть, предупредив:
— Если тебе не понравится — скажи, и я не стану предлагать ее в журнал.
Я прочел. Меня увлек замысел — осмыслить ошеломившую нас всех бурю декабря 1986 года, осмыслить необходимость мира и взаимопонимания, ради которых предлагалось каждому народу постичь свою вину, точнее — вины перед другими народами... Я сказал Валерию, что поэма — рывок в необходимую и до сих пор запретную тему, я — за публикацию, хотя иные места мне и непонятны, и неприятны. К примеру, где говорится чуть ни не о русофобстве, которое присуще евреям... Или — отсекается возможность их равноправного участия в литературном процессе, поскольку русский язык — не язык их предков... Или такие строки:
Разумному, честному учат.
Высокому, вечному — нет...
Не слишком ли категорично? Библия — это что: "разумное, честное" или "высокое, вечное"? Или то и другое сразу?.. И тогда — как быть с пятым пунктом у ее авторов?.. Да и можно ли так — по составу крови — квалифицировать и классифицировать творчество Твардовского и Слуцкого, Светлова и Вознесенского, Багрицкого и Куняева? Как-то сомнительно выглядит расовый принцип в искусстве...
Кое-что в поэме заставило меня вспомнить переписку Астафьева с Эйдельманом. Но вместо того, чтобы спорить, я принес Антонову несколько книг. Среди них — пламенно-актисемитскую книгу А.В.Романенко "О классовой сущности сионизма" и — контраста ради — стихи и поэмы Бялика, в том числе "Поэму о погроме". Валерий прочел и вернул, не сказав ни слова. Что-то мешало нам продолжить разговор о его поэме...
И вот — теперь...
Выходит — было в нем и раньше нечто такое, чего я не замечал — или предпочитал не замечать?.. Было — или появилось только в последнее время?..
23А что же Виктор Мироглов? — думал я.
Мы были дружны лет десять. Но еще до того, в 1975 году, когда на меня в очередной раз обрушился с погромной статьей всемогущий в Казахстане критик Владислав Владимиров, умело совмещающий занятия литературой с должностью помощника первого секретаря ЦК Компартии Казахстана Кунаева, отозвав меня в конец редакционного коридора, Виктор сказал:
— Если захочешь что-то предпринять против Владимирова, можешь во всем на меня рассчитывать.
Я не знал тогда, почему он это сказал, но в негромком голосе Виктора, в сдержанной, бытовой интонации ощущалась такая решительность, что невозможно было усомниться в его искренности. Мне навсегда запомнилась та минута: заступиться за меня, выступить против любимца Первого значило — рискнуть всем...
Отчаянная эта акция совершилась позже — в 1983 году, когда Галина Васильевна Черноголовина, Мироглов и я добились приема у Кунаева. Обратить его самодержавное внимание на жалкое положение русских писателей в республике, попытаться прекратить не встречающий никаких преград террор Владимирова в литературе — такова была цель. И мы удостоились. И в огромном, скромно-торжественном, украшенном невероятных размеров глобусом (ох уж эти глобусы!..) кабинете высказали все, что полагали нужным. А на другой же день против каждого из нас начали применяться репрессивные меры. Мироглову досталось в особенности: ему пришлось уйти из издательства, где он в ту пору работал, затем из нашего журнала, где главный редактор был ставленником все того же Владимирова, которого в виде компенсации за причиненный нами моральный ущерб теперь титуловали не просто "помощником", а "ответственным работником ЦК"...
Однако уже близились иные времена. Виктор ездил в Москву, к Горбачеву — он тогда ведал в ЦК КПСС идеологией, о нем шли добрые слухи... Встречи с Горбачевым он, разумеется, не добился, но в приемной на площади Ногина оставил на его имя письмо. Через некоторое время в Алма-Ату прибыла комиссия — два пожилых, деловых, видавших виды партработника. Они расположились в пустующем цековском кабинете, переговорили с немалым числом деятелей "идеологического фронта", как правило, посаженных в кресла и до полусмерти запуганных все тем же Владимировым, и в результате обнаруженных фактов Первый лишился своего помощника, Мироглов смог вернуться в журнал, а в Союзе писателей вдруг потянуло сквознячком... Что-то вроде бы кончалось, что-то вроде бы начиналось... Тогда это еще не называли Перестройкой.
Вот чем был для меня Мироглов.
И вдруг...
Ну, да, водились за ним вещи, о которых не хотелось мне думать раньше, не хотелось вспоминать сейчас... Как-то раз в нашем писательском баре, подвыпив, он кричал одному молодому литератору: "Убирайся в свой Израиль!.." Литератор этот, родом из Одессы, был нагловат, но вполне безобиден; что послужило причиной скандала, я не знал, да и знать не хотел, посчитал все случившееся мелочью. И, когда возмущались Виктором, защищал его: у кого из нас не бывает срывов?.. Да и сам он, похоже, чувствовал себя виноватым.
И еще: в одной его повести меня остановила двусмысленная фраза... Неловко спрашивать было, но в конце концов я спросил напрямик: "Как ты относишься к евреям?" Язык у меня жгло от этих слов. "Я — как все, — ухмыльнулся Виктор. — Хороших евреев — люблю, плохих - нет. Против Райкина, к примеру, ничего не имею!" Что ж, ответ вполне достоин вопроса... Я постарался его забыть, выкинуть из головы.
Потом доносило до меня кое-какие слушки: "А Виктор-то — черный..." Я не допытывался до подробностей, а говорившие так стеснялись уточнять: все знали, что мы дружим.
Все это мне и теперь казалось пустяком. Виктор нравился мне прямотой, непоказным мужеством, способностью к поступку - редкостной там, где холуйство, трусость и благоразумие оплетают, как повилика, людей с головы до ног, не дают вольно ступить, свободно вздохнуть... Это примиряло меня с остальным. А остальное... Разрозненные факты сбегались, притягивались один к другому, складывались.... Кучка росла...