Варлам Шаламов - Переписка
Туркмен, 19-XII-55
Дорогой Борис Леонидович.
Благодарю за письмо Ваше.
Поздравляю Вас и 3. Н. с Новым годом и от всего сердца желаю счастья и здоровья.
Поздравляю с окончанием романа, верю в Ваш интерес к моему скромному мнению о нем и радуюсь этой вере.
Как я завидую Вашей творческой силе, душе, умеющей не уступить своих внутренних побед и более того — вновь и вновь
утверждать себя с возрастающей силой, двигаясь дальше и выше.
Мое восхищение, мое уважение — бесконечны.
Жена моя присоединяет свои поздравления, пожелания, приветы.
Ваш В. Шаламов.
Б.Л. Пастернак — В. Т. Шаламову
22. дек. 1955
Дорогой друг мой!
Спасибо за скорый ответ. Страшно второпях: мне пришла безумная мысль послать Вам конец романа на спешное прочтение, до отдачи в дальнейшую переписку, недели на полторы, на два, до первых чисел января. Как только у Вас освободятся обе тетради, доставьте их для передачи мне на городскую квартиру. Если никого там не будет, в 5-м подъезде Лаврушинского дома дежурит лифтером Мария Эдуардовна Киреева, отдайте пакет ей, для передачи мне в собственные руки, когда я приеду в город. Киреева проживает у нас.
Не утруждайте себя подробным обстоятельным отзывом. Не тратьте на это времени и души. Я по двум трем словам все угадаю.
Но вот условие. Если Вам будет до неприемлемости чуждо общее восприятие вещей в романе, и Вас от меня отшатнет, простите мне мое ошибочное отношение к ним ради тех отдельных страниц, которые останутся Вам родными в нем и понравятся.
Я совершенно был согласен с Вашим замечанием о разговорах людей из простого народа, что они представляют лубок и неестественны. Вы обнаружите, как я упорствую в своих пороках и продолжаю им предаваться.
Дорогой, дорогой мой! То что Вы усмотрите в этих тетрадях, не следствие тупоумия или черствости души, наоборот у меня почти на границе слез печаль по поводу того, что я не могу как все, что мне нельзя, что я не вправе.
Сейчас большой поворот в сторону «левого искусства», «опальных имен» и пр. Конечно, я не составляю исключения. Часто куда-то зовут, что-то предлагают. За всеми этими движениями твердая уверенность, что у всех в головах одна и та же каша, и ничего другого быть не может, и только в том различие, в каком виде ее подают, горячею или холодною, с молоком или маслом. Того, что можно думать совсем о другом и совсем по-другому, нет и в допущении. Конечно, я от всего отказываюсь и еще более одинок чем прежде. Пожалейте меня. Прочтите, прочтите роман. Неважно, что Вы забыли предшествующее. Это несущественно.
Привет Галине Игнатьевне.
Любящий Вас Б. П.
В.Т. Шаламов — Б.Л. Пастернаку
Туркмен, 8 января 1956 г.
Дорогой Борис Леонидович.
Благодарю за чудесный Новогодний подарок. Ничто на свете не могло быть для меня приятней, трогательней, нужней. Я чувствую, что я еще могу жить, пока живете Вы, пока Вы есть, — простите уж мне эту сентиментальность.
Теперь — к делу. Лучшее во второй книге «Д. Ж.» это, бесспорно — суждения, оценки, высказывания — ясные, записанные с какой-то чертежной четкостью — это то, что хочется переписывать, учить, запоминать. Прежде всего это — суждения самого Юрия Живаго. Но не только доктор говорит голосом автора. Это в плохих романах бывает такой «избранный» рупор. Голосом автора говорят все герои — ягоды, и лес, и камень, и небо. И слушать надо всех: и Симу, и Ларису, и Тягунову, и бельевщицу Таню, и других. В этом — в новых, в таких непривычно-верных суждениях — главная сила романа. В суждениях о времени, которое ждет — не дождется честного слова о себе. Целые главы: «Вары-кино», «Против дома с фигурами», «Рябина в сахаре», у Ларисы у гроба — очень, очень хороши. Суждения об искусстве, о вдохновении, о догмате зачатия, о марксизме, оценки времени — все это верно — т. е. понятно и близко мне. Да и всех, кто читал роман, сколько я мог заметить, эта сторона сильно волнует. — Каждого на свой лад. Все оценки времени верны, хотя они и даны оглядываясь — из будущего, ставшего настоящим. Но они тем самым становятся еще более убедительными.
Все, что Живаго успел сказать — все действительно, значительно и живо, все это очень много, но мало, по сравнению с тем, что он мог бы сказать.
В романе в огромном количестве — ценнейшие наблюдения, неожиданно вспыхивающие огни, вроде столба, которого не заметил Живаго, уезжая, вроде соловья, незримой несвободы, вроде книжек доктора, которые читает хозяин квартиры на глазах дроворуба, вроде ладанки с одинаковой молитвой у партизана и у белогвардейца и многое, многое другое. Удачно по роману ввязаны в ткань романа стихи, данные в приложении. Меня занимал способ их «подключения» в роман.
Второе бесспорное достоинство — те необычайные акварели пейзажа, которые, как и в первой части — на великой высоте.
Вообще, не только в пейзажном плане, вторая книга не уступает первой, а даже превосходит ее. Рябина превосходна, снег, закаты, лес, да все, все. Дождливый день в два цвета, рукопись березок, листы в солнечных лучах, скрывающих человека — все, все.
Пейзаж Толстого — безразличен к герою, описание его самодовлеюще; репейник в «Хаджи Мурате» и трава в тюремном дворе «Воскресения» это — символы или своеобразные эпиграфы, а не ткань вещи.
У Достоевского нет никакого пейзажа (что, конечно, косвенным образом свидетельствует о Вашей правоте в определении искусства, как некого самостоятельного начала, сходящего в любую обстановку и заставляющего все окружающее служить ему. Помните Цветаевскую статью о поэзии, как едином Поэте. Эта формула тоже каким-то краем касается этого дела).
Пейзаж Чехова — противопоставление внешнего и внутреннего мира («Припадок», «Степь»). Ваш пейзаж — высшая, подчеркивающая внутренний мир героя — эмоциональное постижение этого внутреннего мира.
О героях. Доктор Живаго, по-настоящему вышел в главные герои. Умный и хороший человек, привлекающий к себе всех; все его любят, ибо каждый ищет в нем свое, подлинно человеческое, утерянное в житейской суете, в жизненных битвах. Помогая ему, облегчая его быт; его житейское. Каждый платит как бы свой долг, род штрафа, за то, что человек не удержал в себе того, что давалось ему с детства, жизнь не дала удержать. Так делает и Самдевятов, и Стрельников и Ливерий и конечно и в первую очередь и это совершенно естественно — женщины с их конкретным мышлением, с их жертвенностью. Поэтому то и третья жена — Марина, по-настоящему любящая, не снижает образа Живаго и — нужна. Вся эта разная и все-таки единая любовь Тони, Ларисы, Марины — показана очень хорошо. О Ларисе — обреченность на несчастье, на житейские неудачи. Освещающая все лучшее в романе — под колеса, раздавить, растоптать. Все, что я писал о ней Вам раньше, — не сбавлено во второй части ни на йоту, и просто — горька судьба. Но, верно, так и надо.