Феликс Кузнецов - ПУБЛИЦИСТЫ 1860-х ГОДОВ
В январе 1856 года Благосветлов приступил к преподаванию литературы «благородным девицам» благодаря тому, что, как писал он Семевскому, III отделение «забыло маленький Мариинский институт, в углу которого я притаился», по ненадолго. Уже три месяца спустя из канцелярии III отделения на имя великой княгини Елены Павловны был доставлен с грифом «Секретно» срочный пакет: «Государь император высочайше изволил повелеть: учителя Мариинского института Благосветлова уволить от занимаемой им должности и впредь па службу по учебной части не определять».
Рядом с этим документом в «деле» Мариинского института хранится еще один — «Покорнейшее прошение» учителя Благосветлова: «Болезненное расстройство организма и в особенности груди ставит меня в невозможность продолжать учительскую деятельность в Мариинском институте, вследствие чего прошу покорнейше Совет института уволить меня от службы».
Свое «прошение» Благосветлов написал после того, как «секретарь ее величества» вызвал к себе учителя словесности и объявил ему «очень холодно и спокойно: «Великая княгиня приказала вам подать в отставку за болезнью». Это был для него страшный и окончательный удар. «Боже мой! Чего бы я не отдал великодушному царю за одно слово прощения, — пишет он 17 июня 1856 года тому же М. И. Семевскому. — Год крепости, 5 лет жизни — все, что есть дорогого для меня на земле, все отдаю за то только, чтобы не лишали меня того поприща, для которого я чувствую себя способным и на котором я мог приносить посильную пользу».
Благосветлов не знал, что во все учебные округа империи — Санкт-Петербургский, Московский, Казанский, Киевский, Харьковский, Виленский, Варшавский и другие — еще 15 мая срочно был направлен секретный циркуляр министра просвещения, в котором сообщалось повеление государя об «увольнении от службы» Благосветлова в силу его «неблагонадежности». Благосветлов был лишен возможности заниматься дорогой его сердцу учительской деятельностью где бы то ни было. «Оставляя Мариинский институт, я не могу без глубокой скорби подумать о том, что я теряю учебное поприще один раз и навсегда, — писал он в прощальном письме начальница Мариинского института. — Если бы с этой потерей соединялись одни материальные невзгоды и лишения, я сумел бы перенести их равнодушно, благодаря остатку тех сил, которые судьба еще пощадила во мне. Притом воспитание мое, слава богу, научило меня не презирать ни одного честного поприща. В материальном отношении для меня все равно — стоять ля с лопатой в руках в ряду поденщиков или сидеть за министерским столом, — лишь бы честный труд давал насущный хлеб. Но, кроме материальных потребностей, есть потребности ума и чувства для человека, рожденного не с пустым сердцем, есть свое призвание в жизни, и неотразимый голос этого призвания часто бывает сильнее всяких расчетов».
Благосветлов теряется в догадках, откуда вновь пришла беда, и полагает, что это расплата за прежнее — за резкие слова о Николае I, сказанные им в Пажеском корпусе. Он так и не узнал до конца жизни истинной причины окончательного увольнения его с учительского поприща. А причиной было то самое письмо Семевскому от 11 апреля, в котором он слал проклятия и призывал па голову «мерзавцев, достойных костров, темниц, цепей и рабства» — русских аристократов — народную революцию. Благосветлов не знал, что он когда-то был не просто уволен из Пажеского и других военно-учебных корпусов «за неспособность преподавать пауку в выражениях приличных», но и определен под строгий секретный надзор тайной полиции, что вся его переписка перлюстрируется, что полное гнева и ярости письмо его Семевскому было вскрыто, прочитано и немедленно доложено Александру II, после чего царь «высочайше» повелел: навсегда лишить Благосветлова нрава преподавания.
Трогает своей искренностью немного театральный и аффектированный рассказ Благосветлова о его прощании с Мариинским институтом, последним местом его педагогической деятельности: «Институтки узнали, что я выхожу из их заведения за болезнью. Огромная аудитория была битком набита. Из других классов собрались многие воспитанницы, классные дамы и даже посторонние.
По обеим сторонам кафедры стояли букеты свежих цветов, и верх кафедры был покрыт куском светлого сукна. Когда окончился класс, воспитанницы высшего отделения встали и сказали мне следующее приветствие: «Вы дали нам в первый раз почувствовать настоящую цену науки, живого и не бесполезного ее преподавания; вы заставила нас полюбить русский язык, читать русские книги и с охотою трудиться; не покидайте нас, г-н Благосветлов; а мы, с своей стороны, постараемся оправдать ваше доброе мнение о нас, утешить вас своими успехами». Я заплакал и скорей убежал из класса, ничего не ответил. 12 июня (это был последний класс) я пришел в институт под влиянием самой тяжелой мысли. С одной стороны, мне хотелось сказать своим прекрасным ученицам всю правду, почему я покидаю их, с другой — мне строго было запрещено. Став на кафедру, я обратился к ним с прощальной речью, в которой хотел намекнуть на истинную сторону дела… При этом грудь моя зашаталась, голос задрожал, тайна полетела к черту, и речь, не лицемерная и правдивая, водилась широким потоком. 30 воспитанниц единодушно заплакали. Я не видел этого благодаря своей близорукости, но белые платки, замелькавшие в руках, показались мне странными. Я сам был взволнован и, если бы не стыдно было плакать, как ребенку, заплакал бы с удовольствием. Класс кончился. Через час, проходя мимо аудитории, в которой я прощался с институтками, я взглянул на кафедру: она была покрыта трауром с белыми плерезами. Воспитанницы стали в два ряда по коридору, и я шел между ними, убитый тяжелой тоской. До самого конца лестницы милые девушки сопровождали своего учителя, не заслужившего такого внимания; последняя из них подала мне букет; и когда швейцар подал мне шляпу, в ней лежал прекрасный венок из роз и незабудок. Я всю дорогу наедине плакал, как только можно плакать без свидетелей человеку с глубоко потрясенным сердцем».
НАСТАВНИК ДЕТЕЙ ГЕРЦЕНА
Спустя год, летом 1857 года, Благосветлов уехал за границу — вначале в Швейцарию, потом в Париж и в Лондон. Как явствует из «дела» III отделения «О штабс-капитане Попове и литераторе Благосветлове», официальные чины полиции, по недосмотру выпустившие Благосветлова за границу, были строго наказаны — «надзиратель Богомолов уволен от службы, а с Сахарова сделано взыскание».
Уезжал он, по-видимому, в состоянии, еще более ожесточенном и раздраженном, чем в пору своего злополучного письма Семевскому. Вдобавок вся атмосфера жизни в Швейцарии столь резко контрастировала для мыслящего человека с условиями существования в самодержавной России, что Благосветлов вновь, не оглядываясь, вылил гнев в первых же письмах из-за границы к другу своему В. П. Попову. «Видя вокруг себя безграничную свободу мысли и глубокого уважения к ней, трудно удержаться в пределах полицейского деспотизма, трудно не сказать того, что чувствуешь», — оправдывался он в ответ на упреки Попова в «неосторожности». «Я не боюсь за себя; пусть казнят в добрый час: всякая новая жертва — шаг вперед к расплате за нее…» Однако он обещает «сдерживать себя, сколько возможно больше», несмотря на то, что «этот пост и молитва обходятся нервам очень дорого». Но решительно отказывается от «насильственного распятия» своей мысли, ибо «лишь бы не затворили дверей в Россию, а о крепости нечего заботиться: даровая квартира по приезде — это недурно», — иронизирует он. Благосветлов за границей ведет жизнь труженика: проводит время в библиотеках, каждую копейку экономит на книги, слушает лекции в Сорбонне и мечтает о кафедре в Парижском университете.