Александр Воронский - Гоголь
Мысль его иногда поражает блеском и остротой, но по временам он опять продолжает жаловаться.
«Сам не знаю, отчего, удивительно равнодушен ко всему. Всему этому, я думаю, причина — болезненное мое состояние», — признается он Погодину, будучи в Васильевке.
По возвращении в столицу, куда Гоголь взял и сестер, он сообщает тому же Погодину, что творческая сила его не посещает. К тому же зимовать приходится в холодной квартире, холод лишает его работоспособности.
О своих «Вечерах» в последующем 1833 году Гоголь отзывается уже пренебрежительно:
«Чорт с ними! Я не издаю их… Да обрекутся они неизвестности, пока что-нибудь увесистое, великое, художественное не изыдет из меня. Но я стою в бездействии, в неподвижности. Мелкого не хочется, великое не выдумывается. Одним словом, умственный запор. Пожалейте обо мне и пожелайте мне». (К. М. Погодину, 1833 год, 1 февраля.)
Из другого письма:
«Наберу слов пропасть, выражения усилены, сколько можно усилить, и фигурно чрезвычайно, а мысль, разглядишь, давно знакомая». (1833 год, 8 мая.)
Он признается Максимовичу:
«Не знаю, напишу ли что-нибудь для вас. Я так теперь остыл, очерствел, сделался такой прозой, что не узнаю себя. Вот скоро будет год, как я ни строчки». (1833 год, 2 июля.)
Вообще 1833 год дался Гоголю, видимо, трудно. Уверенность в себе, бодрость сменилась неудовлетворенностью, новыми поисками, припадками тоски и равнодушия. Гоголь указывает на страшные внутренние перевороты.
«Если бы вы знали, какие со мною происходили страшные перевороты, как сильно растерзано все внутри меня! Боже, сколько я перестрадал! Но теперь я надеюсь, что все успокоится, и я буду снова деятельный, движущийся. Теперь я принялся за историю нашей единственной бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история». (Из письма К. М. Максимовичу, 1833 год, 8 ноября.)
Речь, видимо, идет здесь о болезненных припадках, сопровождавшихся внутренними потрясениями. В это время Гоголь работал над «Вием», повестью во многом переломной для его творчества. Любопытно также сопоставить с указаниями на страшные перевороты общественные настроения молодого писателя.
При случае он не прочь выразить верноподданные чувства. Ни в переписке, ни в воспоминаниях современников, ни в произведениях нет указаний, чтобы Гоголь осуждал крепостное право, как тогда это делали уже многие передовые русские люди. Но художественный гений его видел и схватывал многое ясно и правдиво. Недаром Анненков утверждает, что молодой Гоголь «был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к нововводительству». Цену старой, дореформенной России Гоголь знал превосходно.
«О, Русь! Старая рыжая борода!» — восклицает он в одном из писем к Максимовичу. — «Когда ты поумнеешь!»
В другом письме к нему же он отзывается о Москве.
«Что ж, едешь, или нет? (в Киев — А. В.) Влюбился же в эту старую, толстую бабу-Москву, от которой, кроме щей да матерщины, ничего не услышишь». (1834 год, 12 марта.)
Погодину, по поводу его новой драмы «Борис», которую он ценил, он советует:
«Ради бога, прибавьте боярам несколько глупой физиономии. Это необходимо… Чем знатнее, чем выше класс, тем он глупее. Это вечная истина. А доказательство в наше время. Через это небольшой ум между ними уже будет редок. Об нем идут речи, как о разученной голове. Так бывает в государстве. А у вас, не прогневайтесь, иногда бояре умнее теперешних вельмож. Какая смешная смесь во время Петра, когда Русь превратилась на время в цырюльню, битком набитую народом! Один сам подставлял свою бороду, другому насильно брили. Вообразите, что один бранит антихристову новизну, а между тем сам хочет сделать новомодный поклон и бьется из сил сковеркать ужимку французокафтанника. Я не иначе представляю себе это, как вообразя попа во фраке. Не пожалейте красненькой, нарядите попа во фрак, за другую — обрейте ему бороду и введите его в собрание или толкните меж дам. Я это пробовал, и клянусь, что в жизнь не видел ничего лучше и смешнее: каждое слово нового фрачника нужно записывать». (1833 год, 1 февраля.)
Во всем этом мало уважения и к старине, и русской истории, и к высшим классам, и к духовенству. Не питал уважения Гоголь и к новой силе, к торговой суме. В одном из отрывков, изображая «Невский проспект», он писал:
«Навстречу русская борода, купец в синем, немецкой работы, сюртуке, с талией на спине, или лучше сказать на шее. С какою купеческой легкостью держит он зонтик над своею половиною! Как тяжело пыхтит эта масса мяса, обернутая в копот и чепчик! Ее скорее можно причислить к моллюскам, нежели к позвоночным животным… Боже, какую адскую струю они оставили после себя, в воздухе из капусты и луку! Кропи их, дождик, за все: за наглое бесстыдство плутоватой бороды, за жадность к деньгам, за бороду, полную насекомых, и сыромятную жизнь сожительницы…»
Гоголь подшучивает над киевско-печерскими монахами, которые облизываются в ожидании нового виноградного вина. Он далек от мысли во всем видеть божий промысел: «Богу никак нельзя приписать наших неудач: „береженного и бог бережет“». У него бродят в голове совсем нецензурные мысли. Он признается Погодину:
«Я помешался на комедии… Уже и сюжет было на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой толстой тетради: „Владимир третьей степени“, и сколько злости, смеха и соли!.. Но вдруг остановился, увидевши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит. А что из того, когда пиеса не будет играться: драма живет только на сцене. Без нее она как душа без тела. Какой же мастер понесет напоказ народу неоконченное произведение? Мне больше ничего не остается, как выдумывать сюжет самый невинный, которым бы даже квартальный не мог обидеться. Но что комедия без правды и злости! Итак, за комедию не могу приняться. Примусь за историю, — передо мною движется сцена, шумит аплодисмент, рожи высовываются их лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы и история к чорту! И вот почему я сижу при лени мысли» (1833 год, 20 февраля.)
Это письмо вскрывает очень многое в общественных настроениях молодого Гоголя, оно объясняет также, почему часто его рука с пером опускалась бессильно и почему приходилось уходить в историю и переживать «страшные перевороты».
Отчетливо видел также он и то, что делалось в отечественной литературе, придавленной цензурным гнетом, где орудовали Греч и Булгарин.
«И вот литература наша без голоса. А между тем наездники эти действуют на всю Русь». (Погодину, 1834 год, 11 января.)
Гоголь учитывал, что такое николаевские порядки. Едва ли был он тогда настолько политически наивен и бессознателен, насколько изображают его консервативные биографы. Идеи, положенные им позже в основу «Переписки с друзьями», еще не владели им и понуждали его делать ложные заключения.