В. Ропшин - Конь бледный
– При чём тут Христос?
– Жорж, помнишь: «Я пришёл во имя Отца моего, и не принимаете Меня; а если иной придёт во имя своё, его примете».
– К чему, Ваня, тексты?
Он качает головой.
– Да, ни к чему…
Мы оба долго молчим.
Наконец, я говорю:
– Ну, ладно… Будем на улице ждать.
Он весь светлеет улыбкой. Тогда я спрашиваю его:
– Ты, может быть, думаешь, я ради текстов?
– Нет, что ты, Жорж?
– Я решил: так риска меньше.
– Конечно, меньше, конечно… И вот увидишь: будет удача. Услышит Господь моления наши.
Я ухожу. Мне досадно: а всё-таки не лучше ли во дворец?
15 августа.
Мои мысли опять с Еленой. Я спрашиваю себя: кто она? Почему она не ищет меня? Почему живёт, ничего обо мне не зная? Значит она не любит. Значит она забыла. Значит она, целуя, лгала. Но такие глаза не лгут.
Я не знаю. Я ничего не хочу узнать. Я видел радость её любви, слышал счастливые слова. Я хочу её, и я приду и возьму. Может быть, это даже и не любовь. Может быть, завтра потухнут её глаза и мне скучен будет её любимый сегодня смех. Я сегодня люблю её и мне нет дела до завтра. Вот сейчас она стоит передо мной, как живая: чёрные косы, строгий овал лица, на щеках робкий румянец. Я зову её, я говорю себе её имя. А, ведь, скоро наш, уже непременно, последний день…
Увижу я её когда-нибудь или нет?
17 августа.
Завтра мы опять ждём генерал-губернатора на дороге. Если бы я мог, я бы молился.
18 августа.
Эрна в третий раз приготовила у себя снаряды. Ровно в три часа мы на своих местах. У меня в руках бомба. Когда я хожу, в коробке мерно стучит запал. Коробку я завернул в бумагу, перевязал тонким шнурком. Я, как будто, иду из лавки с покупкой.
Я иду вниз, по левой стороне Столешникова переулка. В тёплом воздухе осень. Я утром заметил: кое-где на берёзах уже жёлтые листья. По небу ползут тяжёлые облака. Каплет редкими каплями дождь.
Я осторожно несу свою бомбу. Если случайно меня толкнут, – разобьётся запал. По тротуарам и на углах много шпионов. Делаю вид, что не вижу их.
Поворачиваю назад. Кругом всё тихо. Сыщики лениво провожают глазами прохожих. Я боюсь, что именно теперь меня догонит генерал-губернатор. Теперь трудно бросить снаряд: я не узнаю его кареты, не сумею приготовить удар. Я ощупываю револьвер. У меня их, как было у Фёдора, два. Один – браунинг, другой – большой, кавалерийского образца наган. Я их вычистил вчера вечером и тщательно зарядил.
Так я брожу полчаса. Когда я подхожу третий раз к углу Тверской площади, к деревянной будке с часами, я вижу: на Тверской, около дома Варгина, от земли взвился узкий столб серо-жёлтого, по краям почти чёрного дыма. Он воронкой ширится вверх, затопляет всю улицу. В ту же минуту – знакомый, странный, чугунный гул. Лошадь извозчика на углу вздымается на дыбы. Передо мной дама в большой чёрной шляпе. Она ахнула и присела на тротуар. Городовой стоит секунду с бледным лицом и кидается на Тверскую.
Я бегу к дому Варгина. Звенят разбитые стёкла. Опять пахнет дымом. Я забываю про бомбу и запал стучит в ней мерно и торопливо. Я слышу стоны и крик и уже знаю наверное:
Генерал-губернатор убит…
А через час продают телеграммы. У них траурный ободок и крест. Под крестом – печатный портрет, под портретом – некролог.
Я держу газетный листок и у меня темнеет в глазах.
20 августа.
Ване удалось из тюрьмы передать письмо:
«Вопреки моему желанию я, бросив бомбу, не был убит. Я бросал на расстоянии трёх шагов, с размаху, прямо в окно кареты. Я видел лицо генерал-губернатора. Заметив меня, он откинулся вглубь и поднял руки, как для защиты. Я видел, как разбилась карета. В меня пахнуло дымом и щепками. Я упал на землю. Поднявшись, я осмотрелся. Шагах в пяти от меня лежали лоскутья платья и тут же рядом окровавленное тело. Я не был ранен, хотя с лица лилась кровь и рукава моего пиджака обгорели. Я пошёл. В это время сзади чьи-то руки крепко схватили меня. Я не сопротивлялся. Меня отвезли в участок.
Я исполнил свой долг, – долг революционера. Я жду суда над собой и спокойно встречу свой приговор. Я думаю, что если бы я и бежал, я бы все равно не мог жить после того, что сделал.
Я обнимаю вас, милые друзья и товарищи. От всего сердца благодарен вам за вашу любовь и дружбу. Я верю в грядущую революцию и умираю с горделивым сознанием её победного торжества.
Прощаясь, я бы хотел напомнить вам простые слова: «Любовь познали мы в том, что Он положил за нас душу свою: и мы должны полагать души свои за братьев».
В этом письме была приписка лично ко мне. Ваня писал:
«Может быть, тебе странно, что я говорил о любви и решился убить, т. е. совершил тягчайший грех против людей и Бога.
Я не мог не убить. Будь во мне чистая и невинная вера учеников, я бы, конечно, не был в терроре. Я верю: не мечом, а любовью спасётся мир, как любовью он и устроится. Но я не знал в себе силы жить во имя любви и я понял, что могу и должен во имя её умереть.
У меня нет раскаяния, нет и радости от совершённого мною. Кровь мучит меня и я знаю: смерть не есть искупление. Но я знаю также: «Аз есмь Истина и Путь и Живот».
Люди будут судить меня и я жалею, что им придётся пролить мою кровь. Кроме их суда будет, – я верю, – суд Божий. Мой грех безмерно велик, но и милосердие Христа не имеет границ.
Я целую тебя. Будь счастлив, счастлив истиною и делом. И помни: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь».
Я перечитываю эти листки папиросной бумаги, я спрашиваю себя: может быть, Ваня прав? Нет, сегодня сияет горячее солнце, трепещет в Сокольниках опадающая листва… Я брожу по знакомым дорожкам и во мне горит большая и яркая радость. Я рву цветы осени, я вдыхаю их отлетающий аромат, я целую их бледные лепестки. Светлым праздником, торжественным воскресеньем звучат пророческие слова: «От престола раздался громкий голос, говорящий: совершилось».
Я счастлив: да, совершилось.
22 августа.
Я всё ещё прячусь в Москве, всё ещё не могу уехать. Вся полиция начеку: нас настойчиво ищут. Я оставил мои номера и в третий раз переменил маску. Я уже не Фрол Семёнов и не англичанин 0'Бриен. Я живу невидимкой – без имени и без дома. Днём я брожу по Москве, к ночи ищу ночлега. Я ночую случайно: сегодня в гостинице, завтра на улице, послезавтра у незнакомых, чужих мне людей, – у купцов, чиновников и попов. Иногда я злорадно смеюсь: на лицах хозяев страх, робкое уважение ко мне.
Падает осень. Золотом горит старый парк, лист шуршит под ногами. На заре лужи сверкают на солнце тонким стеклом ломкого льда.
Я люблю печальную осень. Я сажусь в Сокольниках на скамью, слушаю лес. Тихий покой обнимает меня. И мне чудится, – нет убийства, нет крови. Есть святая для всех земля и над нею святое небо.