Галина Артемьева - Код Мандельштама
И тем и другим не видно конца.
Так и у Мандельштама. Наступает ли день, окончатся ли сумерки — неизвестно: одержимый тяжкой душевной болезнью народ сам создал сети, закрывающие землю от солнца:
Мы в легионы боевые
Связали ласточек — и вот
Не видно солнца; вся стихия
Щебечет, движется, живет;
Сквозь сети — сумерки густые
Не видно солнца и земля плывет.
Мандельштам ощущает революцию как явление духовное, провиденциальное, о чем сообщают основные семантические составляющие произведения: сумерки свободы — лес тенет — глухие годы — роковое бремя — слезы власти сумрачное бремя — невыносимый гнет — корабль ко дну идет — не видно солнца — летейская стужа.
Ночь — хаос властвует над миром.
Оттого тупиковая беспросветность ощущается и при словах будто бы надежды:
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывет. Мужайтесь, мужи…
Как бы там ни было, горькая мужественная решимость, продиктовавшая: «Ну что ж, попробуем», проявилась в последующих стихах зримо: поразительно, но образ «ночного солнца» исчезает из лирики Мандельштама после «Сумерек свободы»!
А в марте 1931 года, когда само слово «свобода» в его ключевом значении выйдет из употребления, утренние сумерки лишатся в его стихах какой бы то ни было надежды:
…С нар приподнявшись на первый раздавшийся звук,
Дико и сонно еще озираясь вокруг,
Так вот бушлатник шершавую песню поет
В час, как полоской заря над острогом встает.
В стихотворении Tristia возникнет образ «петушиной ночи», ночи перед самым рассветом, когда «петух, глашатай новой жизни, на городской стене крылами бьет». «Петушиная ночь» — те же утренние сумерки, но сейчас речь идет о времени расставания, простоволосых ночных жалоб. Кончающаяся ночь, сулящая разлуку, ночь и нашепчет вопрос:
Кто может знать при слове — расставанье,
Какая нам разлука предстоит…
Через два года, в марте 1920-го, поэт опишет похороны солнца:
Сестры — тяжесть и нежность — одинаковы ваши приметы.
Медуницы и осы тяжелую розу сосут.
Человек умирает, песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце на черных носилках несут.
Эти стихи — как поворот к другой теме, как окончательное прощание с чем-то, прощание, после которого начинает главенствовать НЕ ЖИЗНЬ, и у поэта остается лишь одна забота — «как времени бремя избыть»…
Дебри ночи
Солнце, которое можно дарить «на радость» («Возьми на радость из моих ладоней»…), «солнце-сердце», что может сделать прозрачными ночные дебри, солнце, возникшее из меда, не даст «превозмочь в дремучей жизни страха», не даст забыть о неминуемо надвигающейся трагедии, в которой ЖИЗНЬ уже не только явно приравнивается к НОЧИ, а, пожалуй, и более жутка, чем ночь. Сравним две стихотворные строчки:
…не превозмочь в дремучей жизни страха…
и
…они шуршат в прозрачных дебрях ночи…
И все вместе — и день и ночь:
дремучий ЛЕС
Итак, что же объединяет здесь ЖИЗНЬ и НОЧЬ?
По ассоциативному ощущению и там и тут вырисовывается дремучий ЛЕС. Вспомним Данте — «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу».
Устойчивый эпитет из народных сказок — дремучий лес Мандельштам относит к жизни.
Подтвердит возникшую ассоциацию ЖИЗНЬ — ЛЕС и строчка «Их родина — дремучий лес Тайгета».
В дремучем лесу блуждали, не находя выхода, заблудившиеся герои детских сказок, с истоков сознательной жизни для каждого из нас «дремучий лес» — ловушка, место, где страшно, темно, одиноко и опасно.
«Дремучий лес» — это куда более опасно, чем прозрачность ночи. Но и у ночи — дебри! Таким образом, получается вот что:
Однако ночь пока — часть жизни, оттого и дарит все же немного радости: немного солнца — немного меда — поцелуи, как маленькие пчелы.
Только слишком быстро суждено погибнуть этой радости — быстротечна жизнь пчел, чья судьба — умереть, вылетев из улья.
Родина этих пчел — «дремучий лес Тайгета» (!), пища — «время, медуница, мята». Так вот из чего мед-солнце («солнце-сердце»)! Некогда маленькие пчелы добыли его из времени и «травы забвенья» — мяты, приносящей успокоение. Но пчелы мертвы, «невзрачное сухое ожерелье» из них вряд ли подарит радость, хорошо если воспоминание о радости, воспоминание об исчезнувшем солнце пробудит.
Советская ночь. Пустота
И еще одно воспоминание об уже похороненном солнце возникнет в лирике поэта вскоре:
В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем,
И блаженное, бессмысленное слово
В первый раз произнесем.
Ночь больше не освещается пусть даже болезненным, зловеще-желтым, но — живым светом солнца.
Солнце уже похоронили (глагол совершенного вида знаменует законченность действия, наличие результата.)
Каков же результат?
ПУСТОТА.
Ночной хаос из «Сумерек свободы» так и не преобразовался в космос, роковая пустота беспредельна:
В черном бархате советской ночи.
В бархате всемирной пустоты,
Все поют блаженных жен родные очи,
Все цветут бессмертные цветы.
Дебри ночи, лишь на миг показавшиеся прозрачными, смыкаются все поглощающей, глухой чернотой бархата. Ночь черна, беспросветна, агрессивна (вспомним Федру — «На него напала ночь»).
Вот только не мифическая героиня трагедии приходит теперь на ум поэту, пугающе конкретен эпитет, относящийся к НОЧИ — ПУСТОТЕ:
СОВЕТСКАЯ НОЧЬ.
И в этой ночи поэт молится «за блаженное, бессмысленное слово».
Свободное слово, не обдуманное и взвешенное, лживо изреченное, а сказавшееся — бесстрашно и бездумно, за СЛОВО, которое в Священном Писании названо началом всего.
То Слово наполнило всемирную пустоту вселенной.
То Слово — было БОГ.
Каким словом хочет поэт наполнить воцарившуюся пустоту сейчас?
Блаженное слово — разве оно не от Бога? Блаженное слово благодать для поэта. Но как же далеко до этой благодати!
Поэтому трагичен финал стихотворения:
Где-то грядки красные партера,
Пышно взбиты шифоньерки лож,
Заводная кукла офицера —
Не для черных душ и низменных святош…
Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи
В черном бархате всемирной пустоты.
Все поют блаженных жен крутые плечи,
А ночного солнца не заметишь ты.
Удивительное противопоставление: черные души — наши свечи (души).