Митрополит Евлогий Георгиевский - Путь моей жизни. Воспоминания Митрополита Евлогия(Георгиевского), изложенные по его рассказам Т.Манухиной
В храме тихо, темно. Кое-где мерцают лампады, свечи. Монахов немного. Читают кафизмы. Монотонное чтение сливается в сплошное та-та-та… та-та-та… В ушах у меня шорохи… Я дремлю. Подходит монашек — и сострадательно: «Вам непривычно, — посидите, посидите, вот табуреточка…»
За полунощницей следует утреня, часы и ранняя обедня. Ночная служба кончается лишь к рассвету. Теперь можно и чаю выпить. Меня подзывает монах-старец:
— Трапеза у нас сегодня скудная… будний день, без рыбы… Заходи, заходи ко мне, закуси…
(По монашескому уставу в большие праздники полагается — две рыбы; в малые — одна рыба; в будни — без рыбы.)
Он угощает меня чаем, булкой и достает из шкапика, вделанного в стене, селедочку с лучком; к поздней обедне идешь уже подкрепившись.
И другие монахи тоже радушно меня угощали по своим кельям. Кажется, поначалу они предполагали, что я под епитимьей, и жалели меня. Хорошие они были, добрые.
С теплой попечительностью относился ко мне и старый купец Николай Федорович Муратов, живший при монастыре, подготовляясь к монашеству. У него при монастыре был свой домик, слуга-послушник, и стол у него был тоже свой. Он меня полюбил, охотно со мной беседовал и старался повкуснее угостить.
Помню ласкового старца Дометиана, монастырского духовника. Увидит меня — и радушно: «Чайку! чайку! Идите ко мне…» Беседы с ним были назидательны, хотя он никогда прямо не назидал, а либо совет какой-нибудь даст, либо что-нибудь из монашеского быта расскажет. Давал он мне и книжки читать, приоткрывал тайну монашеской жизни и учил молиться.
В монастыре я пробыл около месяца. Монахи научили меня многому. Мечтать о монашестве — это одно, реальность его — другое. Монахи показали мне внутреннюю, скрытую красоту монашества, ту тонкую красоту духовных состояний, которая раскрывается лишь на путях духовных. Этим они меня успокоили и привели к гармонии противоречие мечты и реальности.
В конце января, в морозный, ясный день, подкатили к монастырю санки: архиерейский эконом за мной приехал.
— Владыка благословил вас на пострижение…
Поехали в город по морозцу, по скрипучему снегу, в тех же санках, на хорошей лошадке.
Преосвященный Ириней встретил меня вопросом: «Ну что — пожили в монастыре?» И тут же сразу: «Готовьтесь…»
Поселили меня в архиерейском доме. В женском монастыре начали мне шить рясы, изготовлять клобук… Одна дама, родственница моя, взялась сшить мне «власяницу» — сорочку до полу, которую надевают для пострига (в ней монахов и хоронят). Дама эта шила и плакала. Пропадает парень!
Духовное мое приуготовление к постригу было возложено на иеромонаха о. Илариона. Он был духовником епископа и всех «ставленников», т. е. лиц, ищущих священства. Ему они исповедовались за всю жизнь, и от него зависело заключение: «Никаких канонических препятствий к рукоположению нет». В молодости он был учителем духовного училища, женился, «породил дочь по образу своему и подобию» (по его выражению). Жена и дочь умерли, наступило одиночество. В таких случаях — окончить Академию и принять монашество было традицией, и он поехал в Петербург подавать прошение. Ректором Петербургской Академии был тогда преосвященный Иоанн Соколов, замечательный ученый и канонист (впоследствии он был епископом Смоленским). Человек суровый, он встретил неприветливо о. Илариона, скромного провинциального учителя.
— Хочешь богословскую науку изучать? — строго спросил его ректор. И дальше уже грозно: — А ты знаешь, что для этого нужно? Надо для этого распять себя, жизнь отдать! Есть ли у тебя такая готовность?
— Да нет, я так… — смутился смиренный искатель науки и, забрав документы, поспешил исчезнуть.
Проездом через Тулу он обратился к своему земляку-рязанцу, епископу Димитрию (Муретову), впоследствии знаменитому архиепископу Одессы, который принял в нем участие. Преосвященный Димитрий взял его к себе в архиерейский дом послушником и возложил на него секретарские обязанности, потом послушник Мажаров (такова была его мирская фамилия) был пострижен и рукоположен в иеромонахи. Участливое отношение епископа Димитрия было лишь очередным проявлением необыкновенной доброты этого святителя. Любовь, смирение, кротость и беспредельная доброта — вот его духовный облик. Преосвященный Димитрий раздавал все, что имел, а когда не хватало, закладывал свою митру и панагии; когда ему дали новую епархию, он перед отъездом из Тулы роздал все прогонные.
Такова была его проповедь делом; проповедовать живым словом ему было трудно от крайней застенчивости. Он смущался говорить перед толпой. Был случай, когда, будучи инспектором Киевской Духовной Академии, он вышел в Великую Пятницу сказать «слово», растерялся, покраснел — и ничего сказать не мог; потом он выходил уже с тетрадкой.
О.Иларион пробыл в архиерейском доме много лет, пережил несколько архиереев; особенно был близок к архиепископу Никандру, у которого также был секретарем. Владыка не очень любил заниматься консисторскими делами. «Принесу, бывало, ему большой портфель с бумагами, — рассказывал о. Иларион, — а он стоит с газетой и внимательно смотрит на стенную карту Европы. „Что ты, Иларион, каждый день таскаешь мне бумаги?“ и потом: „Вот, Галицию бы нам!“, а я ему: „Владыка, там мужички пришли“. — „Ну вот, твои мужички, а архиерея тебе совсем не жалко…“ Я ему сочиняю: семинаристы смеются, что „нашему архиерею подай прошение и иди на заработки в Астрахань“. — „Во грехах ты, Иларион, родился и ты ли нас учишь?“, а потом: „Ну давай, давай; неужели семинаристы так говорят?“ В другой раз жалуется: „Эх, Иларион, беззвездие, беззвездие… (отсутствие орденов); впрочем, если бы не наш земляк в Петербурге митрополит Исидор, нас с тобой давно бы прогнали…“ Когда впоследствии кафедру занял епископ Питирим, о. Иларион стал томиться в атмосфере двуличности, интриг, лицеприятия и политиканства. Стоило приехать какому-либо сановнику синодскому, — в архиерейской церкви службы были долгие, а без него — краткие и т. д. Все это было ему невыносимо. В то время я уже был ректором семинарии в Холме и я взял его в духовники семинарии. Молодежь его любила. Встретят семинаристы его, бывало, в коридоре после лекции, и затеется у них оживленный спор по какому-нибудь религиозному вопросу, все его окружат, не отпускают. Его мудрая простота привлекала их юные души».
О.Иларион имел огромное значение для моего монашеского формирования. Добрый, ласковый, склонный к юмору, он был чужд ложного аскетического пафоса или мистического надрыва, любил прямоту, простоту, искренность, предостерегал от неестественности, от соблазна корчить из себя святого. Был он начитан, умен и человека понимал сразу. Это не мешало ему быть беспомощным в практических делах. Когда решили дать ему повышение и сделать настоятелем Жабынского (преподобного Макария) монастыря, он не мог разобраться в докладах монастырского казначея, все путал и оказался неспособным к административным обязанностям. Главное значение о. Иларион придавал внутренним душевным состояниям и намерениям человека, — не формальному исполнению моральных предписаний. Помню, уже после пострига, я сокрушался, что люблю покушать. «А ты покушай да и укори себя», — просто сказал он, тем самым поучая, что слабость в смирении — меньшее зло, чем ее преодоление в гордыне. Или еще другое, как будто даже соблазнительное, наставление: «Не будь вельми правдив», которым он предостерегал меня от увлечения внешней формальной правдой, которая легко переходит в фарисейское законничество.