Алла Гербер - Инна Чурикова. Судьба и тема
— Плачь, плачь, миленькая, — просит старый друг Павлик, которому всегда помогала она, а теперь наступил его черед помочь ей.
Мы теперь знаем: будет жить! Но как, если все, чем жила, предало, выставило за порог?! Сначала Аркадий, потом кино, которое заманило и выбросило, потому что на таких, как Паша, «больше нет заявок». Такие, как она, «пока не требуются».
— Что же, я теперь никому не нужна? — спросит Жанна д'Арк.
— Пока нет.
Не ее, мол, сейчас время. Но когда оно наступит, ее время? Сколько ждать, да и как ждать, если никому не нужна?
И все-таки знает как. Но об этом наш разговор еще впереди.
Умирал тяжело больной молодой человек. Надежды, казалось бы, не было никакой. Старый врач, просидев сутки у его постели, утром сказал: «Будет жить!»
— Какие у вас основания это утверждать? — удивился другой. Тоже врач, но другой врач.
— Организм не допустит. Этому молодому человеку есть для чего жить.
— Мистика. Вы меня не убедили.
— Что поделаешь, — вздохнул старый доктор. — Он меня убедил.
История любви Сашеньки Николаевой («Тема») к неизвестному нам бородачу сосредоточилась в одной лишь сцене. Никогда еще борьба чуриковских героинь за любовь (жизнь) не достигала такого драматического наполнения, как здесь. Уходил не просто любимый человек — уходил смысл жизни, разрушалась та основа, на которой они вместе строили не дом, а мироздание. Швырялось под ноги не просто чувство, а все ценности сосуществования, которые они вместе открывали и которые делали осмысленной их общую, не подтвержденную загсом, но тем не менее общую жизнь. На глазах разлеталось то, что держало их духовность, цементировало нравственность, — как во время землетрясения, когда пушинками взлетают в воздух балки, колонны, крыши и вдруг теряют вес предметы, которые только что защищали людей, поднимали, гарантировали убежищу надежность и прочность. Не женщину он бросал, а с ней (в ней) — реализованную сущность своей жизни. Казалось, стоит только вспомнить их общее прошлое, вернуться в него, вместе раствориться в нем — и он останется. И всем телом, таким сейчас непристроенным, замерзшим под свободной, мягкой блузой, она приникла к нему. Так мать спасает ребенка, прикрывая его собой. Но он не хочет защиты. Он боится ее бескорыстного материнства. Он бьет словами, чтобы обесценить свою любовь, ее, — так ему легче. Бьет, не жалея, говорит, не думая, сам себя оглушая. Но ей не больно — ей страшно. Не за себя — за него. Что он там будет делать, в чужой стране — «без божества, без вдохновенья, без слез, без жизни…»? А здесь было все — и вера, и разочарования, и усталость, и напряженность духа, и страсть мысли. Это и была их живая жизнь. Уйти из нее — убить себя.
Она умоляет: «Не уезжай!» Он грубо отталкивает ее, бежит, не в силах больше вынести эту муку борьбы с ней, с собой.
— Я с тобой! — кричит Саша. Хватая все, что попадается под руку — пальто, шапку, — бросается за ним, на лестницу. Выбрасывается им обратно — в омут пустой квартиры, в завтрашний день, который без него. «Нет, нет…» — рвется наружу, уже не в силах вырваться, крик-хрип, крик-шепот. В исступлении, в невозможности больше что-то говорить она бьется об него, бьет его, проклинает, просит прощения, падает на колени: «У-мо-ля-ю!» Снова вскакивает, падает, увлекая его за собой. Пусть в падении, но вместе. Пусть израненные взаимными оскорблениями, но еще способные подняться на ноги. «У-мо-ля-ю» — не говорит, а складывает по буквам, точно на наших глазах извлекает слово из себя.
— Все, хватит! — режет он, полоснув теперь уже неизбежным.
Все, конец. Это конец. Не постепенно, не опуская тело, а как-то сразу накренясь, она опрокидывается на спину и, словно освободившись от долгой агонии, вытягивается и… застывает.
Нет больше наших сил на это смотреть. Взята верхняя точка жизни, на которой может удержать только жизнь.
Мы хотим, чтобы Саша жила, — естественная реакция заинтересованного, преданного герою зрителя. Но тут важно не наше желание (оно естественно), а наша пока еще безотчетная уверенность, что будет, должна жить.
Но как? Она-то как — в этом туристском центре, окруженная валютным любопытством? Среди призраков старины, притягивающих заморских современников? С неистребимой пионеркой (ныне пенсионеркой), бывшей своей учительницей, которую она любит, опекает и которой некому больше помочь? Как она будет здесь дальше — такая теплая, настоящая — в городе исторических памятников, под охраной влюбленного в нее милиционера? Мы хотим ее экранной жизни, потому что без нее, без таких, как она, что-то, быть может, самое важное в своей духовной жизни потеряем, спутаем ориентиры, как запуталась ее предшественница Лиза Уварова, изъяв из себя и Теткину и Пашу Строганову.
Елизавета Уварова («Прошу слова») любит мост. Но и она узнала предательство любви, когда мост, взлелеянный ее мечтой, «обвалился», не успев стать реальностью. И она помнит тот день, когда вплотную подошла к месту, где жить, казалось бы, нельзя. Когда мечта дала не крылья, а трещину, а Уварова создана для мечты, «как птица для полета».
До сих пор героини Чуриковой любили отдельного человека, а от него, через него — людей вообще. У мэра города Уваровой — обратная связь. Но путь к этой всеобщей любви лежит через вполне конкретный мост, требующий не абстрактных, а материальных ассигнований. Не только душевных, но и денежных вкладов. В результате драма разрушенной любви обретает вещественное выражение, потому что Уварова любит мост с не меньшей страстью, чем Паша — своего зоотехника, Анна — мужа Афанасия. Она лелеет его в своем воображении, строит в жизненных планах, бредит им во сне и наяву. Преследует, как преследовала Паша Аркадия, тайком фотографирует. Посвящает ему доклады, зарифмованные в стихи. Мост вытесняет из ее жизни всех — родных, близких, как только может вытеснить любовь все, что не имеет к ней отношения. И когда выяснилось, что мечта «рушится», Уварова похожа на всех женщин, которых бросает любимый. Мост «уходит», его «отнимают» — из соображений государственных, быть может, справедливых. Но от этого боль Уваровой не становится меньше.
До сих пор любое несоответствие слов и дела соответствовало для нее высшей правде, которая и есть счастье человеческое. Но когда задета ее личная страсть, Уварова впервые теряется. Возможность ошибки она, конечно, не допускает, но любовь, как известно, безрассудна. И потому, ударившись, любовь Уваровой сжимается, как всякая любовь, когда ее бьют.
Уварова — сильный человек. Когда она, ворошиловский стрелок, стреляет в прямую цель, рука ее не дрожит. Она, чемпион, привыкла побеждать и, побеждая, успокаиваться. Но поражение любви — не спортивное поражение привыкшего к победам чемпиона. Ее страдания куда человечней и потому безоружней.