Алексей Мясников - Зона
Мне дали короткое часовое и два дня длительного. Почему только два дня, когда всем здесь дают три? Я задавал этот вопрос отряднику, начальнику колонии. Ответы уклончивые, разные. То вроде бы наплыв большой, не хватает мест, то «скажи спасибо, что два дня, а не один», то «мы можем вообще не давать», то успокаивают «будут места — продлим еще на сутки». И в то же время я видел в графике: другим дают три дня. А ведь я из тюрьмы, это мое первое длительное свидание, его должны давать в течение месяца по прибытии на зону, оно положено. Но, конечно же, все в их руках.
Согласно исправительно-трудовому кодексу на общем режиме свидания предоставляют так: короткое от 1 до 4-х часов — три раза в год, длительное от одних до 3 суток — первое сразу, остальные через полгода. То есть дадут час короткого или сутки длительного и будут правы. А что такое еще час, еще сутки, еще хоть немного побыть среди родных, вместе с любимой — ведь обратно идти, ой как не хочется! Но давить бесполезно, придерутся — могут вообще лишить свидания. Довольствуйся и тем, что дают. На этой зоне правило: женатым — три дня. Но мне почему-то два и почему это правило зависит от администрации, почему так и не записать в кодексе: «трое суток», а не до трех, как сейчас, чтоб человек не зависел от настроения администрации, чтоб меньше было произвола, чтоб меньше обиды и зла, все-таки это тот закон, который представляет право, так пусть же он будет таким, чтобы право это нельзя было превращать в бесправие.
Как ни ждал я назначенного дня, свидание застало меня врасплох. Я готовлюсь на завтра, но вдруг сегодня часов в десять шнырь заходит в палату и говорит, что меня вызывают в штаб на свидание. Нашу группу заводят в комнату на первом этаже. И дальше точно так, как в тюрьме: вдоль комнаты стекло, рассеченное поперек на кабинки и телефоны по ту и другую стороны. И вот за стеклом я вижу свою тетку — Валю и ее дочь, мою племянницу — Люду. Сколько лет я их не видал? Люда с мужем были у меня в Москве года три-четыре назад, а Валю я не видал чуть ли лет десять, когда последний раз был здесь проездом в командировку в Шадринск от журнала «Молодой коммунист». Обе пухленькие, улыбаются. Валя грустно, Люда смелее.
— Как же ты так, Леня? — говорит в телефон Валя. И я ее понимаю. Они с отцом моим намаялись — то и дело сидит, вот думает и я по его стезе.
— Да я, Валя, случайно, не так, как ты думаешь.
Большие, с детства родные, глаза передо мной, слезы через край. Вроде бы согласно кивает, а вижу горечь, словно я каких-то надежд не оправдал, с ее-то точки зрения тюрьма есть тюрьма, случайно туда не попадают и умным, за кого она, конечно, меня принимает, там не место. Значит дурак, умный, но такой же дурак как отец. Какая для нее разница: политика или хулиганка? Горе есть горе и я, разумеется, виноват. Видел я укор в ее открытых глазах, и больно мне было от того, что ей больно. Далеко она от того, что называется политикой и вся моя родня, без исключения, что по отцу, что матери такая. Непонятно им это. Вся их жизнь — тяжелая борьба за быт. Работа, работа, дети, квартира, копейки от зарплаты к зарплате, одежда, мебель — все это дается так непросто, на что-то другое их просто не хватает. А теперь девки замужем, пошли внуки и снова квартира, копейки — беличье колесо до самой смерти.
Несколько лет назад Валин муж, дядя Андрюша, приезжал в Москву пробивать повышенную пенсию за вредность. Аж до министра дошел, но выбил. А ведь она ему и так полагалась. Всю жизнь сварщик. Для заработка пахал как вол по выходным, сверхурочно, лез в самое пекло, на самые вредные работы, варил в закрытых котлах, нажил профзаболевание легких, а при начислении пенсии это ему не было учтено. Понадобилось обойти все инстанции, ехать в Москву, чтоб добавили еще пару десяток. И так во всем, Люда с Валерой, когда приезжали, целыми днями по магазинам. Шмотки, сапожки, сыр, колбаса — ничего тут у них нет. За мясом, говорят, летают в Москву самолетом. Снаряжают соседа, он берет на всех, потом летит другой сосед — тоже социалистическая кооперация. Все надо доставать, все дается с трудом — в этих тисках вся жизнь и им невозможно понять, как это у человека все есть, а он еще чем-то недоволен, вот угодил в тюрьму. От жира взбесился, не иначе. Так я был понят своей родней. Бабушка по матери меня прокляла, теща отрубила, дядья стали смотреть как-то странно, братья, сестра теперь со мной осторожны, даже жена, Наташа, нет-нет и посетует на свою долю, мол, я о ней мало думаю. А о ком же я думаю, когда пишу, разве не о ней, не о них, не о нас ли всех приходится думать, когда имеешь дело с трагедией больного, задушенного общества? Нет, это слишком абстрактно. Надо думать конкретно: о жене, о родных, о детях, о себе, а там пропади все пропадом, остальные пусть как хотят, так и живут, лишь бы нам хорошо.
Ах, если бы наши личные проблемы зависели только от нас самих. Если б не переплетались они с такими же проблемами других людей — может быть тогда мои родные были бы правы. Но ведь в том-то и дело, что корень наших бед — общий, и, когда я пишу о деспотическом государстве, о разложении общества, я думаю о том, что всем нам травит жизнь, в том числе и мне, и жене, и тетке, и бабушке — всем, а главное нашим детям, не стыдно ли плодить страдальцев, оставляя им такое наследство, они что ли должны наше дерьмо разгребать? Нет, чтобы делать детей, надо сделать для них условия, надо сначала подумать не о себе, а о них. Мои они, что ли, будут дети, если при нынешнем режиме я сам себе не принадлежу? Рабов-то плодить? Собственных детей отдавать на произвол хамской власти? Какой же все-таки тварью надо быть, чтобы не понимать этого? Как жестока эта глупость по отношению к своим же потомкам! Как же они нас должны ненавидеть! Не отсюда ли все эти нынешние молодежные проблемы, растущий бунт против родителей и их мира? Звери и то в неволе плохо размножаются, а мы плодим пленников неограниченной власти ограниченных людей. Не хуже ли мы, родители, этих зверей? Сейчас время такое, что рожать надо не детей, а волю. Всякие роды трудны и мучительны, и жертвенны, но ведь рожаем детей, почему же боимся страданий, когда дело касается гражданской свободы? А ведь она нам сейчас больше нужна, чем дети, потому что она нужна им больше, чем мы сами, родители, испорченные, беспомощные узники бесчеловечной системы. Чтобы думать о семье ли, о детях, надо сначала подумать о том, что их ожидает, чтобы делать детей, надо сделать сносными условия существования. Но как это объяснить людям, даже родственникам, если за слово сажают, если то, что пишешь, приходится прятать, если разговоры подслушивают и не только те, что ведутся по телефону на лагерном свидании? Не понимает родня, стал чужим я для них — этого я никак не ожидал и друзей таких оказалось довольно много, и это стало едва ли не самым горьким открытием для меня со времени ареста. И впервые оно кольнуло меня упреком в полными слез глазах Вали.