Марк Твен - Автобиография
Наступила неловкая пауза – можно даже сказать, очень неловкая. Если Хэй ожидал, что я заговорю, то это было ошибкой; я не мог придумать ни слова. Вскоре мне стало ясно, что почва ушла и у него из-под ног, он тоже потерял дар речи. Обретя способность ходить, я направился к двери, а Хэй, так сказать, поседевший в одну ночь, невнятно ковылял сбоку, не издавая ни стона, не произнося ни слова. У дверей его старинная обходительность воскресла и отважно вспыхнула на миг, а затем угасла. То есть он попытался пригласить меня зайти снова, но в этот момент старинная искренность Хэя восстала против лицемерия и подавила его. Он попытался произнести другую реплику и справился с ней. Трогательно сконфуженным тоном он произнес:
– Она очень строга к соблюдению воскресенья.
Не раз за последние несколько лет я слышал, как восхищенные и благодарные люди говорят, да я и сам говорил: «Он не боится всей восьмидесятимиллионной нации, если долг требует от него сделать непопулярный поступок».
С тех пор прошло двадцать пять лет, и из своего долгого опыта я усвоил: ничья храбрость не является абсолютной, всегда найдется кто-то способный умерить твое бесстрашие.
Другой эпизод этого визита был таков: обмениваясь репликами, касающимися нашего возраста, я признался в сорока двух, а Хэй – в сорока. Затем он спросил, начал ли я писать автобиографию, и я ответил, что нет. Он сказал, что мне следует начать немедленно и что я уже потерял два года. Затем он произнес, по сути, следующее: «В сорок лет человек достигает вершины холма жизни и начинает клониться к закату. Обычный среднестатистический человек – так чтобы не слишком детализировать и не сказать заурядный – в этом возрасте либо преуспел, либо потерпел провал. В обоих случаях он прожил жизнь, достойную описания. Также в обоих случаях прожитая жизнь достойна того, чтобы ее письменно изложить, и не может оказаться неинтересной, если он будет рассказывать о себе как можно правдивее. А ему волей-неволей придется излагать правду, ибо факты и вымысел будут слаженно работать вместе ради защиты читателя от лжи. Каждый факт и каждая выдумка будут легким мазком краски, который упадет на нужное место, и вместе они нарисуют его портрет – не тот портрет, который, по его мнению, они рисуют, но истинный портрет: его нутро, душу, характер. Не имея намерения лгать, он будет лгать постоянно, не грубо, не тупо, не сознательно, но полусознательно – в сумерках сознания, мягких, нежных и милосердных сумерках, которые придают ему благообразный вид, выпячивая его добродетельные черты и оставляя в тени неприглядные. Но его правда окажется узнаваемой, а его маскировка нежелательных фактов, которые могли бы свидетельствовать против него, пройдет незамеченной, читатель сквозь пелену различит факт и раскусит человека. Есть неуловимое дьявольское нечто в автобиографическом сочинении, которое разбивает все авторские старания написать свой портрет так, как он того хочет».
Хэй имел в виду, что мы с ним обычные, среднестатистические, заурядные люди, и я не вознегодовал на такой вердикт в отношении меня, а зализывал рану молча. Его мысль, что мы выполнили отмеренную нам в жизни работу, миновали зенит и клонимся к закату (разве что я двумя годами его старше) и никому из нас уже не суждено совершить в жизни ничего полезного для человечества, было совершенной ошибкой. Я к тому времени написал четыре книги, возможно – пять. С тех пор я, том за томом, погружаю мир в литературную премудрость. Хэй с тех пор, как его тогдашнее солнце пошло на закат, стал историком мистера Линкольна, и эта книга никогда не канет в вечность; он побывал послом, блестящим оратором, компетентным и достойным восхищения госсекретарем и стал бы в следующем году президентом, будь мы достаточно честной и благодарной нацией, а не такой, которая обычно не желает получить главу исполнительной власти из золота, если может получить его из жести.
Я потерял два года, но твердо решил наверстать упущенное и немедленно взяться за автобиографию. И я действительно ее начал, но твердое решение растаяло и исчезло через неделю, поэтому работа была заброшена. С тех пор примерно каждые три-четыре года я пишу ее новые начала, а потом отбрасываю их. Однажды я проделал эксперимент с написанием дневника, намереваясь раздуть его до автобиографии, когда в нем окажется достаточно материала, но этот эксперимент продлился всего неделю: я тратил каждый день по полвечера, чтобы письменно изложить события дня, – и в конце недели результат мне не понравился.
На протяжении последних восьми или десяти лет я сделал несколько попыток создать автобиографию тем или иным рукописным способом, но результат всякий раз оказывался неудовлетворительным – было слишком литературно. Вести повествование с пером в руке – трудное искусство. Повествование должно течь, как течет по горам и зеленым лесам ручей, когда его направление меняется от каждого валуна, который встречается на его пути, и от каждого одетого травой песчаного выступа, что вдается в его русло. Его поверхность нарушается, но течение не сдерживается камнями и галькой на мелководье. Это ручей, который ни одной минуты не движется прямо, но энергично и живо бежит себе и бежит – порой грамматически неправильно, а порой давая кругаля в три четверти мили и в конце петли возвращаясь на расстояние ярда от пути, с которого отклонился. Однако он все время движется и всегда верен по крайней мере одному закону – закону повествования, которое закона не имеет. Главное – движение, способ несуществен, коль скоро движение происходит.
С пером в руке поток повествования – это искусственный канал, поток движется медленно, гладко, благопристойно, сонно, в нем нет изъянов, кроме того, что весь он – сплошной изъян. Он слишком литературен, слишком чопорен, слишком изыскан; его темп, стиль и движение не подходят для сказания. Этот самый канал всегда отражает, такова его природа, с этим ничего не поделаешь. Его гладкая поверхность интересуется всем, что встречается по берегам: коровами, листвой, цветами, – всем. И таким образом он теряет уйму времени в рефлексиях.
Заметки о «Простаках за границей»
Надиктовано во Флоренции, Италия, апрель 1904 года.
Начну с комментария по поводу посвящения к этой книге. Я написал эту книгу в марте – апреле 1868 года в Сан-Франциско. Она вышла в свет в августе 1869 года. Три года спустя мистер Гудман из Виргиния-Сити, штат Невада, в чьей газете я служил десятью годами ранее, приехал на восток, и как-то раз, когда мы прогуливались по Бродвею, сказал:
– Как вам пришло в голову украсть посвящение Оливера Уэнделла Холмса[60] и вставить его в свою книгу?