Владимир Чернавин - Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
— Я пока незнаком с тем, что сделано институтом в этом направлении, — отвечаю я уклончиво, думая про себя, что меня на этом не поймаешь и доносов меня писать не заставишь.
— А вы лично как относитесь к возможности в Баренцевом море, предположенного планом количества рыбы? — спрашивает меня следовательша, пристально глядя.
Видимо, это центральный пункт допроса, который берегли под конец. Очевидно, меня будут обвинять в «неверии» в пятилетку. Основанием же к этому послужило мое заявление в правление треста о необходимости изучения «сырьевой базы», то есть запасов рыбы в Баренцевом море, прежде чем приступать к строительству 500 или 300 траулеров.
Не буду описывать подробно этой части допроса, такой же мелочной и пустой, как и другая. Меня, наконец, отпустили, потребовав, чтобы на последний вопрос я ответил письменно, и прочитав мне, как напутствие, следующее наставление:
— Нас удивляет ваше упорство, желание во что бы то ни стало кого-то защищать и замазывать чужие ошибки, чтобы помочь нам выяснить промахи треста. Мы вас ни в чем не обвиняем, но вы должны на деле доказать нам искренность и преданность советской власти, чтобы мы могли убедиться, что вы решительно отмежевываетесь от вредителей. Мы ждем от вас важных разъяснений, которые, надеемся, вы дадите нам по собственному побуждению. Мы даем вам время подумать. Можете позвонить по телефону, и в любой день, в любое время мы вас примем. Мы не хотим вас стеснять и мешать вашим занятиям.
Затем с меня взяли подписку о неразглашении допроса и отпустили.
Была ночь; весенняя, северная, прозрачная и морозная. Тут только я почувствовал страшное утомление и чувство давящей безысходности. Отвратительная грязь и мерзость, от которой не очиститься, не выйти.
Когда наутро я вошел в кабинет председателя треста, коммуниста Мурашева, он энергично крутил ручку телефона и кричал в трубку:
— Алло! Вы мне мешаете говорить! Каждый раз, как вы подсоединяетесь, чтобы подслушивать, вы меня разъединяете с абонентом! Вы слышите, товарищ! Да отвечайте, что вы секреты разыгрываете! Если у ГПУ нет монтера, чтобы наладить аппарат для подслушивания, я пришлю своего из треста. Нет, безнадежно! — Он бросил трубку и повернулся ко мне. — Черт побери! Со времени арестов не могу пользоваться телефоном, включается подслушиватель и ничего не слышно. Добрый день. Расскажите, как вчера исповедовались. Не бойтесь, через стенку не слышно.
— С меня взяли подписку о неразглашении.
— Пустяки, я же не разболтаю. О чем спрашивали? Меня не поминали?
— Поминали, и довольно часто, — намеренно лгу я, думая, что это, может быть, и заставит его энергичнее нажать в Петербурге и Москве на Мурманское ГПУ.
— О чем спрашивают? — говорит он несколько обеспокоенно.
— Интересуются постройкой судов и вашими поездками за границу, — жму я в самое его больное место.
— Подлецы. Вот бы их, мерзавцев, на хозяйственную работу. Надо ехать в Питер. Всю работу срывают, весь аппарат разладили. Все только и думают, и говорят, что об арестах и допросах, никто не работает. Черт знает что такое. А вам придется ехать в Москву: на днях вас вызывают в «Союзрыбу» по вопросу о плане.
— ГПУ не пустит меня.
— С ГПУ вопрос согласуем.
Через несколько дней после этого разговора и двух новых вызовов в ГПУ и допросов, совершенно аналогичных описанному, я действительно выехал в Москву.
14. Москва
Я ждал дня отъезда из Мурманска с крайним нетерпением. На допросах в ГПУ мне грозили репрессиями за «неискренность», то есть отказ писать ложные доносы, и я опасался, что мне не дадут уехать. Даже сидя в вагоне, я не был уверен, что меня не арестуют перед самым отъездом, — это один из обычных приемов ГПУ. Но вот свисток, и поезд медленно тронулся. Перед окном мелькают убогие постройки; не доезжая барака ГПУ, поезд замедляет ход, и из него выпрыгивает гепеуст, производивший в почтовом вагоне выемку писем для перлюстрации. Это последнее впечатление Мурманска. Поезд прибавляет ход, и я уже спокойно располагаюсь на своем месте. Ехать до Петербурга двое суток; в это время я, во всяком случае, на свободе. В Петербурге меня вряд ли арестуют на вокзале, значит, я еще увижу жену и сына. Много ли надо советскому гражданину? Я чувствовал себя в эту минуту почти счастливым.
Из Мурманска я уезжал со смутной надеждой, которая была там у всех нас, что в Москве можно будет найти защиту против безобразия, творимого мурманским ГПУ. Я был уверен, что коммунисты, возглавлявшие «Союзрыбу» — Главное управление рыбной промышленности СССР, — знают арестованных так хорошо и столько лет, что не могут подозревать их в преступлениях; кроме того, они, несомненно, должны были понимать, как губительно отражаются эти аресты на деле. Я не ждал от них человеческого или просто честного отношения к сослуживцам, но думал, что, заботясь о пользе дела, они должны попытаться найти достаточные связи в ГПУ в Москве, чтобы умерить безумное рвение мурманских гепеустов.
В Петербург мурманский поезд должен был прийти по расписанию в девять часов утра, московский уходил вечером. Я мог рассчитывать только на эти несколько часов между поездами, чтобы побывать дома, но мурманский поезд всегда опаздывал и мог сократить эти часы до минимума. На мое счастье, поезд опоздал на пятнадцать часов, то есть ровно настолько, чтобы не попасть на московский поезд, и таким образом я мог пробыть дома целые сутки.
Невеселые ждали меня вести. От жены я узнал о массе арестов среди интеллигенции в Петербурге и в Москве. Аресты шли бессмысленные и жестокие: сажали и старых, и молодых, и тех, кто до революции имел имя и положение, и тех, кто только что выскочил из Советского ВУЗа. Сажали тех, кто сторонился политики, и тех, кто принимал самое рьяное участие во всех большевистских политических кампаниях, тех, кто занимался чистой наукой, и тех, кто работал в промышленности.
Сидели историки, среди них несколько человек мировой известности, много музейных деятелей, инженеров самых разных специальностей, врачей; кроме того, как всегда, шли аресты среди духовенства и бывших военных. Никакая специальность, ни имя не спасали от преследования. Единственный общий признак, по которому, видимо, брали людей, была их интеллигентность. Не было сомнения, что это был поход против культуры. Два года назад всему миру была объявлена «ликвидация кулака, как класса», теперь шла очередь интеллигенции. Наше положение было, может быть, хуже крестьянского. Крестьянин мог бросить дом, хозяйство, уйти в город или другую губернию, превратиться в пролетария и затеряться в толпе себе подобных. Мы не могли этого сделать: наш капитал и имущество — наши знания, развитие и культура — продолжали оставаться предметом зависти и ненависти большевиков, в какое бы положение мы ни попадали. «Раскулачивать» нас можно было, только отняв жизнь. Может быть, поэтому борьба против интеллигенции ведется большевиками с еще большей жестокостью, чем против крестьян.