Эмма Герштейн - Мемуары
«Дело Саргиджана» не выходило из головы Осипа Эмильевича. Однажды он лежал на кровати, а рядом сидел Клычков, и в который раз с неотразимым красноречием и пылом Осип Эмильевич описывал ему эту прошлогоднюю историю. Клычков слушал, слушал и спокойно заметил: «Конечно, он был неправ. Надо было сначала деньги отдать, а потом бить». Осип Эмильевич не сразу понял, о чем говорит Клычков, настолько небрежная интонация не соответствовала убийственному содержанию реплики. Но через мгновенье он вздрогнул и завопил: «Наденька, выгоним его!» Я в этот момент уходила в ларек за папиросами. У двери на лестницу меня обогнал Клычков, высокий, длинноволосый — «лесовик», — и, покряхтывая и усмехаясь, вышел вон. Я скоро вернулась с опаской, рассчитывая встретить бурю негодования. Смотрю: в первой комнате Надя сидит спокойно и рассеянно смотрит куда-то в пространство своим загадочным скромно-лукавым глазом. Заглядываю в комнату к Осипу Эмильевичу, и что же? Он все так же лежит, а на его постели сидит… Клычков, и они обнимаются, целуются. Помирились.
Иногда Осип Эмильевич надевал свой хороший костюм (кажется, приобретенный в Торгсине на боны из Надиного наследства), подстригал в парикмахерской бородку и чувствовал себя «петербуржцем». Процитировал в разговоре со мной Клоделя и рассердился: «Вы не знаете Клоделя? Не понимаете по-французски?»
На одной площадке с Мандельштамами занимал квартиру писатель, у которого жила молодая домработница-полька. Подымаясь вместе с ней по лестнице, Осип Эмильевич уже не впервые разглядывал ее породистую красоту. Потом лежал на кровати, размышляя и торжественно подымая вверх указательный палец, говорил: «Это неспроста!» Он подозревал, что она вовсе не домработница и тут скрывается какая-то романтическая или политическая история.
Внизу, на первом этаже, напротив Клычкова, жил писатель-сатирик В. Е. Ардов с молодой женой, актрисой Художественного театра, и ее маленьким сыном от первого брака — Алешей Баталовым[2]. Нина Антоновна Ольшевская принадлежала к первому послереволюционному выпуску школы Станиславского, который описан в его книге «Работа с актером». Она была красавица смешанных кровей — польской аристократической, русской и татарской. Блестящие черные волосы, смуглый румянец и «горячие», по выражению Н. И. Харджиева, глаза подсказывали ему слово «цыганка», когда он говорил о Нине Антоновне. Вместе с подружками Нины Антоновны — Норой Полонской и Пилявской составлялся цветник прелестных женщин. Они собирались в этой новой квартире Ардова, где, кажется, кроме трельяжа в углу спальни и тахты никакой мебели еще не было. Ардов познакомился с Мандельштамами, и между обоими домами установили добрососедские, но не слишком близкие отношения.
Иногда, ведя к себе домой кого-нибудь из встретившихся на улице знакомых, Осип Эмильевич по дороге звонил в квартиру Ардовых. Если дверь открывала Нина Антоновна, он представлял ее своему спутнику такими словами: «Здесь живет хорошенькая девушка». После чего вежливо раскланивался, говорил, улыбаясь: «До свидания», и вел своего гостя на пятый этаж.[3]
Таков был бытовой фон, на котором разыгрались драматические события этого переломного для Мандельштама года.
КОНФЛИКТЫ — БОЛЬШИЕ И МАЛЫЕ
Надя привезла из Крыма новое словечко — «возвращенцы». Она заимствовала его у Андрея Белого. Он рассказывал о радости встреч с вернувшимися из ссылки, а таковых в его среде было много не только потому, что он принадлежал к высшему слою русской интеллигенции, но особенно из-за антропософов, которых разгромили в двадцатых годах. Как известно, Андрей Белый был деятельным членом этого общества.
А Осип Эмильевич, упоминая в своих «мыслях вслух» о Коперниковом видении мира, связывал свои новые постижения с Коктебелем. Мне казалось, что многое из его слов было навеяно на этот раз беседами с Андреем Белым. И еще мне послышался тогда в его словах отзвук философии Шпенглера, но я хорошо помнила, как, читая «Закат Европы», Осип Эмильевич раздраженно бормотал: «Немецкий профессор!»
Разговоров его на политические темы в это время я не помню. Но он сказал свое слово о кровоточащих ранах современности в стихотворении «Холодная весна. Бесхлебный робкий Крым» (оно стало известным впоследствии с искажениями, уничтожающими его художественную ценность. Об этом можно судить уже по первому стиху, неправильно напечатанному в американском издании: «Холодная весна. Голодный Старый Крым» — , вместо «бесхлебный робкий Крым»).
Некоторым это стихотворение показалось бедным, особенно рядом с пиршественным разливом красок, звуков и запахов тогда же написанного в Крыму «Ариоста». Евгений Яковлевич, например, утверждал, что это совсем не мандельштамовское стихотворение, его мог бы написать Ходасевич. А вот А. А. Осмеркин сразу восхитился А точностью крымского пейзажа с его неповторимыми признаками: «Все тот же кисленький кусающийся дым» (от топки печей кизяком), «апрельской глупостью украшенный миндаль» и «войлочная земля» от сыплющихся лепестков тамарисков, делающих землю как мягкий ковер. («На войлочной земле голодные крестьяне. Калитку стерегут, трогая кольца») [4]
Были люди, которые отрицательно отнеслись и к стихотворению Мандельштама «Квартира», обвиняя поэта в «некрасовщине». «Мандельштам деградирует», — отозвался друг Осмеркиных Б. Глубоковский, оказавшийся снобом. Восемь лет, проведенные в Соловках, не заставили его изменить свое отношение к искусству и поэзии.
Интересно, как отнеслись к «Квартире» другие немногие слушатели, которым я могла прочесть это стихотворение. Мать моей подруги Лены, врач-стоматолог, прогрессивная интеллигентка, активная общественница, делающая множество добрых житейских дел как член месткома в поликлинике, неожиданно расплакалась и сказала: «Это вся наша жизнь». А знакомый художник, тоже активно работавший в профкоме творческих работников, подошел к стихотворению Мандельштама с житейской стороны: «Сволочь! Ему дали квартиру, на которую он не имел права, а он так отблагодарил». И только один Осмеркин чутко воспринял образ замкнутости, изоляции и безысходности, воплощенный в этом стихотворении.
— Эмма, он — хищник! — встретила меня Надя в отчаянии. — Он не хочет, чтобы к нам переехала моя мама. А я только для того и вырвала эту квартиру!
С какой-то аффектацией она мне рассказала свой сон: мама, обессиленная, падает к ней на руки с мольбой: «Спаси меня». Про Осипа Эмильевича были сказаны очень жесткие слова, иллюстрирующие его эгоцентризм, умение подчинять себе окружающих. Она понимала, что это не своеволие, а вынужденное поведение художника, который должен сам защищать свой талант. Но сегодня она не повторяла свое любимое: «Если Ося не будет разнузданным, он не будет писать стихи». Нет, она горько жаловалась на него, утверждая, что все поэты — хищники, и не хотела с этим мириться.