Эрих Ремарк - "Скажи мне, что ты меня любишь..."
Познать темноту каждого прожитого мгновенья и поэтому не оставлять ни одного мгновенья жизни без желания. Оно есть даже в вечной утрате дней, которые скользят из наигравшихся до устали рук в синюю безвечность, ибо в нем есть двусмысленность, как во всем важном и большом. Желание — в родстве, а не во вражде с печалью. Логика не по его части; но ему известны знания по другую сторону вещей: полумрак, двойное освещение — из темени и света, потому что темень тоже свет — только серый. И черное пламя горит иногда жарче светлого.
Тебе знакома странная печаль полумрака, она кажется беспричинной, из такой дальней дали она приходит, из полумрака ушедших поколений, затонувших жизней людей прошлого — эта двуполая печаль, когда в тебе воскресают другие, утерянные, и они зовут — кто женщину, а кто отрока. Погребенное под землей, обрушившееся вниз из многих прежних жизней, когда ты сам был отроком и искал женщин, от чего всего-то и осталось, что этот призрачный свет и загадочный призыв, далекое, тягучее и печальное эхо над пропастями забытья, отзвучавшее уже много жизней назад.
Я любил тебя, задетую полумраком, когда ты вскакивала, чтобы обнаружить его где-то вовне себя — в чьем-то лице, во вскинутой голове, в чьем-то смехе, в чьей-то походке на солнечном пляже. Ты была хороша, когда бежала, задыхаясь, ты, вечно навлекавшая на себя опасность, когда что-то делала второпях, и желания твои неслись впереди тебя галопом, как табун белых лошадей. И тогда я почти ничем не мог тебе помочь, разве что оградить тебя от падений и быть при тебе; да, быть при тебе, потому что я знал, что в сумерках ты вернешься — усталая, разочарованная и одинокая…
Ты возвращалась, дева-юноша и охотница Диана, с луком и стрелами. Ты убила дичь и загрустила, ведь тебе совсем не хотелось ее убивать. Тебе хотелось быть Пентесилеей, а тот, за которым ты охотилась и который тебе сдался, оказался бы Ахиллом, он, двуликий, воплощение ужаса и счастья, двуликий из-за своих страстных желаний, оказывался сильнее тебя, охотницы и амазонки с колчаном, полным подрагивающих стрел.
Но то был не Ахилл. Боги мертвы, и полубоги тоже. Флейта Пана умолкла, забыты песни Сафо, и даже Антиной, избранник тоскующего Адриана, всего лишь легенда. Белый единорог превратился в выставочный экспонат у Хагенбека. А карикатуристы изощряются в изображении «Bœuf sur le toit»[40].
Люди больше не различают зова. Они даже не слышали его. В них нет ничего от Алкивиада и Дионисия; даже от Сократа — и то ничего нет. В них нет и небесной двусмысленности; они до ужаса однозначны. В них нет «Больше!» — они все уменьшают. Последнее из существ двусмысленных, мне известных, это, пума, ты.
Возьмем полумесяц над лесами; при виде его в нас закипает кровь, это отзвучавший призыв, замурованный в нас, как в тюрьме времени и прошлого — он известен мне так же, как и тебе. Некогда ты была отроком в стовратных Фивах, милая, и я любил тебя.
Он ведом мне; но я не ищу его больше там, где он может прозвучать лишь вполсилы, ломко, — ибо самое загадочное состоит в том, что он только там дает чистый отзвук, где есть то и другое: призыв и эхо, передатчик и приемник. Слово, которое я выбрал для обращения к тебе: «Liebling» (милый, милая) — в Древней Греции относилось к отроку, подростку. Не един в двух, нет, а двое в одном — вот в чем приключение! Флуоресценция сдвига, возбуждающий обмен крови: соратник и возлюбленное существо в одном человеке.
Когда твоя кровь шла еще по другим путям, путям беспокойным, полным желаний, которые никогда не могли свершиться, руки твои и твоя кожа были иногда, на какие-то мгновения, более знающими, чем ты сама: они вдруг распознавали это странное соединение братскими узами, они находили вновь некую вогнутость и даже линию движения, которую ты любила при других обстоятельствах, от которой ты отдалилась, а теперь она вновь открылась перед тобой, — и если ты думаешь, в состоянии духовидения и внезапного просветления, что, может быть, ты со всеми этими надеждами и потерями равновесия никогда не сможешь стать Дианой из лесов, то это произошло по той причине, что ты неожиданно услышала отзыв, эхо призыва, прозвучавшего неизвестно откуда; оттуда, откуда ты, собственно говоря, не ожидала, но в глубине души всегда хотела услышать: от меня.
Я не двигался с места, пока ты бежала; но ты никогда не удалялась столь далеко, чтобы я не смог тебя удержать. Ты была двусмысленной; но я был трехсмысленным. Я знал о твоей тревоге, но я знал и о твоей безмятежности. Ибо и они двусмысленны и приходятся друг другу сестрами, а не полюсами. Асмодея и Антиной. Демон Сократа. Я пришел в мир задолго до тебя. И посему я в этом разбираюсь. Антиной и Адриан — разве я не был знаком с обоими? Разве я не был знаком с последним полубогом античности, который жил и умер поблизости от меня?
Древний ветер, древний свет и отзвучавший призыв, как все они шумят и отражаются под сводами, где живут летучие мыши ушедших годов и где корни деревьев свешиваются, как призрачные рыбацкие сети. Как долго все это длилось! Сколько рук и сколько глаз трудились и сберегали меня, чтобы я не упал, чтобы рос и мог сегодня собственными руками проложить дорогу, по которой пойдешь ты. Руки и глаза, сильные и зоркие, с красотой которых никаким другим теперь не сравниться, — они мертвы; и только я жив, и я хочу передать дальше то, что они дали мне. Я люблю тебя — какие темные, странные слова, и как гулко звучат они, донесясь неизвестно откуда, и сколько в них разлуки…
Разлука и возвращение — но возвращаемся ли мы на самом деле? У мертвых есть одно-единственное преимущество перед живыми, говорит Ницше: им не придется больше умирать…
Милая моя, мысли — это тени наших ощущений, всегда более темные, более пустые и более простые, чем сами ощущения. А слова, написанные слова — это тени теней, еще более пустые и еще меньше по размеру… Нам бы сидеть с тобой у камина и долго нежно молчать обоим, и тогда, может быть, медленно, как капли из старого колодца, пришли бы слова, откуда-то издалека — но из самой жизни, из тех немногих вещей, которые мы называем воспоминаниями, слова, о которых мы до этого никогда ничего не знали…
Я мог бы о многом рассказать тебе, сиди ты напротив, а так оно прозвучит сухо, и не будет тепла, которое в нем все же заключено. Все пока что настолько далеко и подвижно, что трудно втиснуть это в определенные понятия. И тем не менее приятно думать, что оно есть, а отныне есть и для тебя. Не только во мне, но и в тебе тоже. Это закон сообщающихся сосудов: когда уровень жидкости повышается в одной, он повышается и в другой трубе. Если моя жизнь сделается живее, оживится и твоя. А вот чудо, которое иногда делает меня несколько нетерпеливым: то, что пламя у нас тоже общее и что оно перебрасывается в нашу вторую жизнь — в работу.