Вениамин Каверин - Эпилог
Так как в «Скандалисте» много места было отдано растерявшейся академической науке, он был встречен без грубости и даже с надеждой на мое исправление. М.Григорьев в статье «Литературный гомункулюс» (На литературном посту 1930. № 23–24) вслед за упреками в «надуманности», «идеалистической эстетике», «малоискусном комбинаторстве» отдает мне должное: высмеяв академиков, я не пощадил и формалистов. Если я не пойду, полагал М.Григорьев, последовательно в новом направлении, будущая история литературы не поместит моего имени «даже в петите примечаний».
Автор другой статьи (Евг. Северин. Печать и революция. 1929. № 1), рассматривая всю мою работу, начиная с первой книги «Мастера и подмастерья», считал, что от «пустой фантастики» и «манерного оригинальничанья» я перешел (в «Скандалисте») к «социальности» (!) и более или менее удачно нарисовал «картину деградации старой интеллигенции».
Были и другие статьи, упрекавшие меня в холодности, в «пародии на действительность», в «фетишизации литературной техники», в «позе и ненужных вывертах». Подводя итоги, почти все авторы сходились на мысли, изумившей меня: оказывается, я написал роман о «лишних людях»[20].
Еще в 1921 году Горький настоятельно советовал мне не обращать на критику никакого внимания — естественно, он опирался на свой многолетний дореволюционный опыт. Без сомнения, ему и во сне не могло присниться, что придет время, когда иная статья будет равняться смертному приговору. Но и об этом — в дальнейшем, когда я буду писать о положении литературы в конце тридцатых годов.
Критика всю жизнь преследовала меня то с большим, то с меньшим ожесточением. Первая книга «Мастера и подмастерья» была встречена рецензией Я.Брауна (кажется, в «Сибирских огнях»), кончавшейся словами: «Советуем автору прочесть “Детство Багрова-внука” и прийти в себя». Опомниться, очнуться, прийти в себя мне советовали до тех пор, пока в наказание за «инакомыслие» обо мне — после грязных «поэтапных» нападений — почти перестали упоминать в печати.
Даже первый том «Двух капитанов» был встречен разгромной статьей — какая-то учительница возмутилась, что я назвал комсомолку дурой. В конце концов мне удалось последовать совету Горького — я перестал читать статьи о своих книгах. Но вернемся к тем годам, когда немыслимо было их не читать.
6Вскоре после выхода «Скандалиста» я пошел в редакцию «Звезды», помещавшуюся в Доме книги на Невском, и на лестнице встретил Федина, который, без сомнения, был возмущен появлением моего «памфлета» — этот термин попадался во многих статьях. Мы дружески поздоровались. Еще прежде, на «Серапионах», он не выразил и тени порицания, отметив лишь одну, действительно неудачную, фразу. Об этой выдержке, составлявшей одну из главных черт его характера, я еще расскажу. И в этот день он был доброжелательно сдержан. На лестнице он подарил мне одну из своих «улыбок для авторов». Еще в ту пору, когда он редактировал «Книгу и революцию», он выработал серию таких улыбок и однажды продемонстрировал свое изобретение на одной из серапионовских сред. Мы хохотали. Улыбки были поразительно разнообразны — недаром интернированный немцами в годы войны Федин играл в оперетте (его амплуа было «Комишер бас»). Радостно-обнадеживающая улыбка предназначалась для авторов, которым он возвращал рукопись. Ее-то я и получил, когда мы простились.
Но было в ней что-то неопределенно-язвительное, а может быть, даже и торжествующее — или мне показалось?
На площадке третьего этажа стоял с газетой в руках Борис Соловьев, в ту пору скромный молодой человек, секретарь редакции журнала «Звезда», а в наши дни — вялый, вызывающий отвращение одной своей раскоряченной бабьей походкой, бледный, с мертвенно-тусклым лицом старик, от которого так и несет предательством и нравственным разложением. Заместитель главного редактора издательства «Советский писатель», он, пользуясь своим положением, издает и переиздает (в роскошном оформлении) свою бездарную и лживую книгу о Блоке.
Мы поздоровались. Не знаю, что заставило меня обернуться. Держа газету в руках, он смотрел мне вслед, улыбаясь с откровенным злорадством.
В газете — это была «Вечерняя Красная газета», некто Н.Берковский — впоследствии известный историк западноевропейской литературы — напечатал статью о «Скандалисте». В сравнении с добрым десятком других статей в ней не было политических обвинений. Тем не менее она не только оскорбила меня, но и запомнилась на всю жизнь. Берковский писал обо мне в небрежно-хамском, пренебрежительном тоне: «Каждая литературная эпоха оставляет свой помет в пасквильном романе… В Ленинграде “Скандалист” равен витрине Наппельбаума (известный фотограф) — “Знакомых карточки приятные прибиты клиньями вокруг”, — как сказал поэт Заболоцкий»…
«Зарисовкой щели в купальню, где полощутся голые литераторы, Каверин себя не ограничил» и т. д.
Статья смахивала на пощечину, нанесенную ленивой рукой, и я невольно пожалел, что история отменила дуэли, — повод, с моей точки зрения, был бы вполне обоснован. Но, может быть, ответить на нее пощечиной в буквальном смысле слова? От этого поступка удержал меня Юрий.
Я помню промозглый зимний вечер 1929 года. В полупустом трамвае мы едем куда-то, должно быть, на Греческий с Большого проспекта Петроградской стороны (где мы с женой жили в ту пору), через Биржевой мост, прогромыхавший оглушительнопусто, через Дворцовый. Холодно, невесело, тускло. Юрий смотрит на меня и почему-то спрашивает:
— Ты не очень здоров?
Мы оба расстроены, озабочены. У него — свои огорчения, в сравнении с которыми мои — мимолетны, ничтожны. Вот уже год, как его заставили расстаться с молодой, прелестной двадцатидвухлетней женщиной, и он только что услышал от меня то, что меньше всего хотелось бы ему услышать о ней. И его вопрос «Ты не очень здоров?» обращен в большей мере к себе, чем ко мне. Он плохо чувствует себя всю зиму, и хотя еще далеко до пятнадцатилетней загадочной, неотступной болезни, которая сведет его в могилу, он, как будто предчувствуя ее, томится и тоскует.
— А Берковский… — И он сделал рукой презрительный, предсказывающий жест. — Это не литература. Это… «Иль в Булгарина наступишь».
Я не знал тогда, что Мандельштам заступился за меня[21], отметив в рецензии Берковского именно ту черту, которая так памятливо меня оскорбила.
IV. «Смертию смерть поправ»
Я рассказал о первых встречах с ним в «Освещенных окнах». Эти встречи — то частые, то редкие — продолжались всю жизнь, но не о них сейчас пойдет речь.