Владимир Алейников - Тадзимас
наркотическим привкусом в зельях и яствах, персидскими коврами, павлиньими арабесками – и прочей, милой нашему сердцу, —
в нашенской, со всех сторон огражденной железным, пуленепробиваемым, светонепроницаемым занавесом, кондовой, режимной и потому горестно привычной действительности, за семью замками, уж такими замками, что не сразу, не скоро откроешь, как ни старайся, как ни кумекай, будь ты хоть Левша, с приблизительными, слишком расплывчатыми, а сказать, что поверхностными – значит, иметь хоть какое-нибудь понятие, поконкретней, пусть это и по верхам, – представлениями о заграничной, с изрядным напряжением и с известным недоверием почерпнутыми из дублированных фильмов и профильтрованной переводной прозы, трудновообразимой, честно признаемся, жизни, хотя, судя по всему, она, противоположная нашей, родимой, – все-таки есть, ну конечно же, есть, – где-то там, за незыблемыми, охраняемыми неподкупными, бдительными стражами, справедливой и твердой десницей торжествующей власти проведенными рубежами, —
задевающей за живое, вызывающей мелодраматические слезы, притягивающей, как магнит, наши бесхитростные думы, давным-давно еще всколыхнувшей наши дремавшие дотоле чувства, разбередившей несмолкающим зовом своим наши, искони чуткие, испокон веков отзывчивые, доверчивые, простые души, охмеляющей, охмуряющей, созерцательной, проницательной, с ускользающей, непостижной, во всяком случае, не ухватить ее так вот сразу, а потом еще посмотрим, и все для нас постижимо, растительными завитками уводящей проникающие в блаженную пустоту мысли, зыбкие, однако снабженные и скрытыми жалами, от привычного для нас мыслительного стержня, как ветви и листья от древесного ствола, чужеродной и притягательной ментальностью,
такой отдаленной, но и на удивление близкой, фантомной, миражной, фата-морганной, околдовывающей, тихой, льющейся, вьющейся флейтой различаемой в топком сумраке всякого дня, магической, медиумической ориентальностью, —
о, наивность! – о, юность! – о, радость простая! – очарованность тайнами, верность мечтам! —
ну а запад? – восток есть восток, дело тонкое, как известно, как совершенно верно подмечено в знаменитом, чуть ли не целиком с годами вошедшем в поговорку, отечественном фильме, – но и запад ведь есть, где-то там, как посмотришь по карте, – налево, – как же с ним? – уж наверное, там не один Папа Хем с бородой имеется, пусть он и ловит тунца в океане, и на корриде в Испании любит бывать, и снега Килиманджаро успел повидать, и книги его переводят у нас, хорошо переводят, и любят наши сограждане читать их и перечитывать, потому что в жилу прошлось, и хемингуэевщину породило, с непременной выпивкой и любовью к риску, и портретами Папы все квартиры в стране увешаны, и, конечно, известен он, здесь, у нас, как, пожалуй, никто, но там, где живет он, или где жил, потому что хорошие книги живут всегда, он все равно не один, без сомнения, не один, есть еще и другие, только мы их пока что не знаем, и на гангстерах свет клином там наверняка не сошелся, не только из них состоит население стольких стран, и акулы капитализма, наверное, не такие уж плотоядные и хищные, как здесь их малюют, и, скорее всего, они сами живут хорошо и другим жить тоже дают, – и там есть Париж с Монмартром, с Елисейскими Полями, Париж, о котором в юности так мечтали мы все, о котором читали везде, где только возможно, – есть Лондон с Биг-Беном, давно уже не город Диккенса и Конан Дойля, но чей же? – откуда нам знать, – есть Венеция со львом, держащим раскрытую книгу, – и мы с замиранием сердца узнавали о том, что книга эта – Евангелие от Марка, – есть Мадрид, и в нем жили в двадцатые годы Федерико Гарсиа Лорка, Сальвадор Дали, Луис Бунюэль, – а теперь там живут и другие, но кто? – мы не знаем, – есть Нью-Йорк, наконец, – но довольно, довольно, с этим проще, об этом мы все-таки кое-что знали, благо слушали радио, литературу читали, – эта тема снимается, – вспомним-ка лучше о ней, той эпохе, где было так мало свободных отпущено дней, —
без таких своих, ну таких собственных, чуть ли не кровных, едва ли не зубами вырванных у понапрасну выброшенного на бессмысленную службу – прямую виновницу укоренившегося в мозгу, тяжкого ощущения непонятно за что, за какие грехи, за какие такие провинности, и, главное, зачем выпавшей на долю этой всеобщей трудовой повинности, так ее и разэтак, в хвост и в гриву, этой унылой, неплодотворной, абсолютно, хоть криком кричи, хоть вой, не творческой, пошлой, тупой принудиловки, почти рабства, – уходящего навсегда, безвозвратно, как вода в песок, отнюдь не бесконечного, а отпущенного каждому в меру, считай, с гулькин нос, огорчительно быстро иссякающего, золотого земного времени, —
без этих вот поистине драгоценных для рядового советского рабочего или служащего – выходных.
Без таких желанных в изматывающие, буквально изводящие своей механической монотонностью и блеклой однообразностью, выкроенные по общему для всех шаблону, все по одной мерке, а чуть присмотришься – все на одно лицо, не за что зацепиться, и отворотишь устало разочарованный взгляд, – полустертые с каждой исписанной когда-то страницы, был ли это брошенный в итоге дневник, или письмо, или телефонная книжка, – исчезающие из памяти, как пыль со стола: сдунь – и нет ее, – разбухшим несъедобным тестом заполнившие прошлое, слившиеся в одно бесформенное месиво, безголосые, безымянные, бесцветные – будни, —
с их опостылевшими поездками на работу и обратно домой – если, конечно, есть у тебя дом, твое собственное, пусть даже и не постоянное, а пока что временное, но конкретно твое пристанище в мире, – с тряской и толкотней в переполненном измочаленными пассажирами общественном транспорте,
будь это метро – с бросаемыми в щель пропускника пятаками, с ежедневными, словно кем-то тебе нарочно навязанными, пугающими, как страшный сон, регулярно и назойливо повторяющимися, почти апокалипсическими часами пик, со стоящими на ступеньках эскалатора, вплотную, один над другим, держащимися за поручни, спускающимися куда-то глубоко вниз, безропотно, как на заклание, сутулящимися, подавленными, придавленными тяжестью дней, неприветливыми, невеселыми, неразговорчивыми, будто пришибленными всеобщей обреченностью, но живыми, все-таки живыми, еще живыми, движущимися к некоей запрограммированной в мозгу цели, втянутыми в общий круговорот людьми, с подземными переходами со станции на станцию, где шагаешь вместе со всеми, как во сне или как под гипнозом, даже не глядя по сторонам, все равно тебя вынесет шаркающая башмаками толпа туда, куда надо, со срывающимися с места, оголтело кидающимися в черное жерло туннеля, словно торопящимися что-то наверстать, куда-то успеть, лихорадочно вздрагивающими, втянутыми в дикое скольжение по рельсам, в горизонтально вытянутой, длинной, извилистой, подсвеченной редкими огоньками темноте, туда, вперед, к новой станции, будто к новой жизни, но и там ее нет, значит – дальше и дальше, опять с нарастанием скорости, с лязгом, с механическим голосом в динамике, указывающим, поясняющим, куда прибыли и что будет чуть погодя, непрерывно сменяющимися поездами,