Алексей Мясников - Московские тюрьмы
Сидел, кажется, за тяжкие телесные: кого-то помял с пьяну. Ему около 30, работал в колхозе, из родного украинского села, сроду никуда не выезжал. Все рассказы об одном: как пьют, как дерутся, как там у них с бабами. Про себя с самого детства, во всех подробностях, без конца, пока не остановят. Я его слушал и не слушал, но вот что удивляло: Степа никогда не повторялся. Сотый раз про пьянки и пьяные похождения, но всегда новые сюжеты, к известным уже именам прибавлялись новые лица и непохоже было, что Степа фантазирует — все черпалось из бездонной памяти. Неужели не истощится? Сколько из трех кирпичей можно построить, чтоб ни разу не повториться? Периодически поднимаю ухо и всегда что-то новое. На материале одного села Степа умудрялся складывать бесконечные вариации. Кажется, ему было все равно: слушают его или не слушают. Расходились, засыпали, а Степа все говорил, говорил. Обычно Гриша приглашал Степу после отбоя. Под мерное гудение хорошо засыпалось. Гриша лежит, подбрасывает изредка вопросики. Степа с юмором подхватывает и на радости, что его слушают, наращивает обороты неугомонного языка. Открываю среди сна глаза: уже никого рядом, все спят, Гриша шевелит тяжелыми веками, а Степа сидит и треплется. Просыпаюсь уже среди ночи: будто забыли выключить радио — гу-гу-гу «поспорили на бутылку, што Иванко полный стакан зубами выпьет и не прольет на капли взял руки назад нагнулся отпил с краев и зубами поднимает стакан пьет…» Гриша повернут спиной, давно спит, ни одного живого человека рядом. Степа сидит, прислонясь к стене, осоловело клюет головой, но говорит, говорит, как заведенный.
— Степа, ты что?
Враз останавливается, встряхивает головой и сонно оглядев душную камеру, встает тяжело и молча уходит к себе. Говорят «пиздобол», я понял, что это такое, когда послушал Степу. Так его все и звали. Он не обижался.
Юра Столбиков, или Столбик — в ином роде. Всегда исключительно серьезен. Молча просиживал среди нас, задавал иногда глубокомысленные вопросы, из которых невозможно было понять, о чем он и чего хочет. Не умея толком объяснить, он вспыхивая на нашу непонятливость либо уходил, либо с оскорбленным видом отшатывался в тень. Чаще его звали Окунь. Было в его остром лице, круглых немигающих глазах что-то рыбье. Как-то я тоже назвал Окунем — он обиделся. Очень серьезно попросил больше его так не называть.
— Но разве это не твоя кликуха?
— Нет, это вон тот болтун так назвал, — зло метнул взгляд на Вадика, — а другие дураки подхватили. У меня есть своя кликуха с воли.
— Какая?
Юра оглянулся на Гришу, на Вадика: — При них не скажу, им бы позубоскалить. Я тебе потом, один на один скажу. Зови меня лучше Юрка или Столбик, а Окунем меня только дураки зовут.
Между тем к окуню, во всяком случае морскому, Юра имел прямое отношение. Несколько лет плавал матросом на рыболовных судах Дальневосточного пароходства. Охотно говорил о Сингапуре, Гонконге, Фиджи, где бывал. Из его междометий трудно было что-то понять, ничего интересного он не увидел или не умел рассказать. По телевизору я знал больше, чем от него. В международных портах в город только группой и под присмотром офицера. Ни шагу без спроса, туда нельзя, сюда нельзя. Но ведь и офицер иной раз живой человек. Удавалось посетить и кабачок, и кинотеатрик с фривольным фильмом, напивались и под присмотром до бесчувствия. Вот и весь Сингапур.
Чем-то не угодил начальству — тормознули загранвизу на год. Приехал домой на побывку, привез деньжат матери, — да так и остался дома, в Белом Городке — часа четыре от Москвы с Савеловского вокзала. «Ты с Белого Городка?» — там рядом, в деревне дача у моих знакомых, это художники-керамисты, поэты, Саша, Тамила и две ее дочери. У них гостили с Наташей последние выходные перед обыском. Рассказал Юрке о проделках местной шпаны. Незадолго до нашего приезда Саша пошел в Белый Городок за продуктами. Выходит из магазина, и его среди бела дня окружают несколько сопляков. Поигрывая ножами, уводят за угол и требует снять рюкзак. Садятся, достают из рюкзака водку, консервы, пьют, едят, наливают ему: «Выпей за наше здоровье». Саша отказывается. Побалагурили. Потом забрали вторую бутылку, деньги и покуражившись над нам досыта, отпустили. Он не помнил, как вернулся домой. «Теперь не хожу туда, — говорил Саша — Увижу — убью». «Меня там не было, — колышет мощной грудью Тамила, — я бы надавала по мордам». И с самой дачей — беда. В отсутствие хозяев разоряют. Взламывают замки, грабят дом. И так каждый год. Надо продавать дом, надоело.
— Зачем людей обижаете? — спрашиваю Юрку. Юрка божится, что ничего об этом не знает и уговаривает передать моим знакомым, чтобы они не продавали дом, больше их никто не тронет.
— Если что, пусть спросят Юрку Столбика, или по кликухе — меня там все знают.
— Какая же твоя кликуха?
Юрка озирается: Потом скажу.
Однажды ночью, когда все спали, Юрка будит меня: «Знаешь, какая у меня кликуха?»
— ?
— Мишка! — выдохнул свистящим шепотом. Я едва сдержался от смеха, и слава богу, иначе оскорбил бы человека до глубина души. Выходило, что он мне одному доверил большую тайну и к этому следовало относиться со всей серьезностью. Но — «Мишка»? Я ожидал что-нибудь посолидней. И странно, почему из кликухи делается большой секрет, когда тут все называют друг друга по кличке? Не водится ли за «Мишкой» чего-то такого, чего он не хочет связывать со своим настоящим именем? Сидел он за мелкий грабеж, примерно за то, что его земляки сделали с Сашей Захаровым. Ну, а какие дела за «Мишкой» — Юра Столбиков явно не хотел говорить.
Как-то он попросил у меня тетрадь и кусок кожи.
— Зачем?
— Я тебе записную книжку сделаю.
Тетрадь была, а кожи не оказалось. Юрка разрезал тетрадь, сшил листы, долго ходил озабоченный в поисках материала для переплета. Так и не нашлось, но разве не трогательна сама готовность человека, осужденного за грабеж, сделать кому-то доброе дело?
Кстати, в камерах многие мастерят. Особенный спрос на белые носовые платки, из них делают «марки». Цветными стержнями наносят рисунок, замачивают платок в соленой воде, сушат и получают несмываемый рисунок на ткани — «марочка» на долгую память. Обычные темы рисунков: решетка и розы, решетка и женщина, решетка и птица. Иные творения весьма впечатляют. Собирать бы «марки», была бы очень интересная коллекция. Везде почти делают симпатичные ручки для шарикового стержня. Скручивают газету или бумагу, проклеивают хлебным клеем, затем переплетают разноцветными нитками, набранными из одеял, одежды, тряпья. Плетенье довольно искусное: монограммы, цветные узоры, шелковая кисточка. Вдоль ручки можно прочитать сплетенное имя владельца или год изготовления. Встречалось весьма виртуозное рукоделие. Подлинные художники. Я даже не пытался овладеть этим мастерством, настолько оно казалось мне хитроумным.